Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты, стр. 4
«…если б ты узнала, что я тебе изменила, что бы ты сделала? — ты и так изменяешь, с му́жчиком — не говори «му́жчик»… только мы не спим больше года — почему? — шерше ля фам — вот так из «белых» получаются «розовые» — не люблю клише. слова этого не люблю — ок… — нет, ты мне скажи, скажи! какая разница, что у человека в штанах? — насмешила! ещё у кого-нибудь спроси… — нет, я серьёзно. какая разница? — тем не менее ты… — ты не любишь му́жчика? — не говори «му́жчик»!.. нет, он меня раздражает — например?.. — одним свои видом. надо бежать, но не в гостиницу же… — беги ко мне — уже сбежала, разве не видишь? — если б ты не появилась, я бы убила своё тело… — что-что?.. — нет причин лгать! — не лги — я, видишь ли… как бы без пафоса-то… ну, в общем, потеряла смысл. поэтому если ты исчезнешь, меня не будет, вот и всё — я буду… — только не задирайте нос, моя королева! — о чём вы, герцогиня!»
Он рыдает. Неужто все эти годы Аннет только позволяла любить себя? Или, может, это просто бзик — ночные её поездки с Прекрасной Дамой? Удушающая нехватка острых ощущений? А что он — он! — даёт ей, кроме звуков? Когда они последний раз были вместе… и вообще были вместе? О чём говорили? Чего ей не хватает? Чего им надо вообще, этим принцессам? Он ревёт. Заходится от бессильной ярости. Стыд — не более чем условность.
«…ты пахнешь знаешь чем? —..?.. — пеной морской — а ты… ты… солью земной — ты септима — большая или малая? — по-разному, но точно септима — а я кто? — а ты секунда — секунда и септима, в сущности, одно и то же, нужно лишь поменять этажи нот местами, и… — так?.. — молчи, грусть, молчи — да, да, здесь — нет, не сейчас — вытечешь — достаточно того, что ты… — странная — нет, постой, успею… мне сейчас нужно знать лишь одно… ты ведь будешь любить моего ребёнка? — я уже люблю твоего ребёнка…»
Он садится. Играет. Негромко — и всё же карточный домик рушится. Пять утра. Шестёрки всех мастей стучат в стену: пять утра, господин хороший, имейка совесть! мало мы, что ли, рояли ваши терпим?.. Пустая бутылка катится к батарее. Ребёнок, ничего не понимая, вскакивает с кровати и спрашивает папу, что случилось. Папа смеётся. У папы есть музыка. Она удержит, непременно удержит… лишь она одна и не даст отцепиться тросу: Franz Schubert, Six Moments musicauх, D 780.
ИЗ ЦИКЛА «ТРИ ТЕКСТА О ГЛАВНОМ,
ИЛИ AMOR NON EST MEDICABILIS HERBIS»
блюз для Е.С
[ «ЖЕРАМНЫЙ ПЛОД»]
Джон держит Эн под локоток (локоток-лакмус, локоток-куколка, локоток-энтомолог’dream) — держит так нежно-сосредоточенно, что даже не замечает, как щербатые его подошвы скользят по чешуекрылому льду, и вот уж оба — олэй, бабочка, смотри-ка! — летят стремительно вниз, вни-из — туда, где лунная её дачка (так называет Эн новёхонькую свою — с иголочки, в чьё ушко сто кальп входила, — нору) приобретает слабо ощутимые очертания студии, а там: великанская размагниченная кровать, стражники-полки с уснувшими буковками царевен в чернокнижных арканах, сухопарые монохромные жалюзи, стол, стул, батарея — и так до лампочки.
Он, впрочем, упустивший в том паззле локоток Эн, всего этого теперь-то не видит, как не видит теперь-то и Эн, не успевшая в том паззле (конец века стучал по рёбрам, кому сиделось на пятой ровно!) запеленговать его, Джона, рахманиновскую растяжку: децима, а в ней, если рельефно-точечный шрифт нащупать, — тыква-горлянка, лагенария.
Но это — в нынешнем здесь-и-сейчас, а в том — смеющиеся зрачки Джона врастают в смеющиеся зрачки Эн, отражающие усмешку дарёного брюта: и вот — пузырьки истончаются, и вот — волчья ягодка перекатывается с ухмылкой в лабиринте времён, зато сладкая шоколадная крошка пристаёт к лабиям: lingua-lingua, я тебя съем, аmor non est medicabilis herbis [2], олэй!
Город Тот, раскинувшийся над Городом Этим, впускает струящиеся эфиры их с той же лёгкостью, с какой Эн отламывает от кожи клетку за клеткой. «Клетку за клеткой! Клетку за клеткой!» — скандирует, не понимая истовой зависти, оставшийся внизу шельф: оный не ведает, что снулый его гаввах [3] давно поделен цепями питания — во многой мудрости много печали!
«Мне чуточку жаль их, самую чуточку», — Эн утыкается носом в ладошку Джона: так в детстве — в ракушку — ухом, и вот уж его, Джона, ручная децима — «всего-то» октавка с терцией, которую он легко «берёт», — взвивается на мощном крещендо, озвучивая-отсвечивая яростный рёв децимаций. Эн ёжится: каково это — знать, что ты можешь стать «каждым десятым» — десятым, которого тотчас забьют камнями свои?..
«И все их житейские попечения столь просты… — она продолжает, будто бы сомневаясь. — Для чего же им шкурки, скажешь? Что носят они в себе?.. Блаженны ль ‘нищие духом’ — а если даже и да (сделаем фантастическое сие допущение), то как, ну как наследуют они пресловутое ‘царствие’, а?..»
Джон видит Эн словно впервые — и словно впервые замечает, что щиколотки её тонки, запястья узки, а за спиной — рвущиеся чрез новый слой крылья: такие же, как у него — ну или почти.
«Раньше, в том паззле, нам никак не удавалось ‘сложиться’ — здесь же всё исполнено безупречной графичности… Почему на шельфе иначе? Почему не видели там орнамент? Можем ли мы считать себя настоящими в радужнейшем Жераме [4]? Правильно ль называю я место, в коем пребываю теперь счастливой? И: разве счастье не есть безмятежность?.. Ликующий град снился мне всю кали-югу — всю кали-югу, пока топтала раскалённые башмачки… Почему улыбаешься и молчишь целую вечность?.. Улыбаешься и молчишь, совсем как в том паззле: а я поддавалась тогда, да, поддавалась молчанию и улыбке… Олэй, теперь-то я знаю про ‘вечность’ всё — она не имеет ничего общего со сказками снежной королевы! Ты слышишь? Э-эй!..» В другом паззле Эн не слышит Джона — в другом паззле Джон существует в N часах лёта на крыльях железной птицы. И вот тогда Эн снимает с ёмкости кольеретку: шипучая жидкость цвета лозы совсем не похожа на ту, которую тянули они, когда новый век едва начинал бить под дых. Эн знает: Джон представлял её в прошлом паззле в виде страницы поисковой системы: пять новостей наверху, а больше и нет ничего, дырка от бублика! «Любовь и страх — два основных мотиватора, активирующих мозг…» — читает Эн фразу чьего-то — всегда не её — дня, и отключается.
«Как ты оказался в Жераме?.. Такого места не существует, его нет на шельфе! Это же one way ticket, узкоколейка за горизонтом! Чтобы попасть сюда, нужно истончиться, сбросить кожу да кости! И что скажет теперь волоокая скво, ради которой ты скомкал наш, распавшийся в анатомичке, сюжет?..» — вместо ответа он, слегка смущаясь, протягивает ей что-то круглое: она зажмуривается, а когда открывает глаза, видит перед собой яблоко.
Ярко-красный джонатан, которого вчера, когда она куталась в долгоиграющий китайский плед, не было: Эн помнит точно — Эн ещё не сошла с ума! Фантомными крыльями примагничивает она к кровати ночное видение, не понимая, рыдать ли в голос или хохотать до упаду: что в имени тебе моём?.. — тогда же, махнув лишних пятьдесят капель, Эн звонит человеку, знавшему Джона. Да, вот так просто, так банально: махнув лишних пятьдесят капель, звонит — и, из-за хлынувшей на лэптоп Ниагары просит, слегка грассируя — да Слёзный пруд же! — об одном одолженьице.
Так вот, ёкэлэмн: если он, человек этот, случайно увидит Джона — допустим (фантастическое, собственно, допущеньице), в каком-нибудь аэропорту или в поезде: «вдруг», «просто», «ну или ещё где-то, на яхте», — пусть скажет ему, что хотя и прошла тысяча кали-юг, это ничего не меняет. Он, Джон, по-прежнему снится ей, Энни. Снится всякий раз, когда ей кажется, будто б ничегошеньки не было. Всякий раз, когда она думает, будто снова «увлечена» или, что смешней, «влюблена». Всякий раз, когда начинает дышать на зеркальце, проверяя — жива/мертва. И сны эти с ним всегда такие тёплые, такие тягучие и осязаемые, что иногда, ей-жеей, прокрадывается в подкорку крамола — а вдруг и она, Эн, снится Джону — снится всякий раз, когда тот думает, будто б ничегошеньки не было. Всякий раз, когда ему кажется, будто б он увлечён или, что смешней, «влюблён». Всякий раз, когда проверяет свой пульс: жив/нет?.. Вот, собственно, и вся её просьба.
