Командир Бомбардировщика (СИ), стр. 30

Литвинов дописывает свою строку стоя, дует на неё, закрывает тетрадь и убирает под ремень, и на этом день у него сделан.

Плешаков к отрицательному ответу не поворачивается вовсе. Он его услышал и продолжил делать то, что делал, потому что наличие детали не его хозяйство.

Он своё сказал. Обратно эти двое не пойдут.

Лида приходит, когда свет становится жёлтым и длинным.

Она идёт по дороге со стороны санчасти, и с ней двое, и один из них несёт на плече складные носилки, на которых меня повезут. Деревяшки постукивают ему в такт шагам, и по дороге за ними тянется низкая пыль.

— Сидите, — говорит она, ещё не дойдя.

— Я сижу с утра.

— Вот и хорошо. Сегодня ничего нового мы делать не будем.

— Совсем ничего?

— Совсем. Смотрю, спрашиваю, и всё.

Она садится сбоку и берёт ногу в руки.

Руки у неё после дороги прохладные, и от этого нога сразу отзывается, и я успеваю подумать, что вот по этой прохладе я и меряю, насколько она сама нагрелась за день.

— Больно?

— Ноет.

— По сравнению с тем, что было после подъёма?

Я вспоминаю честно.

— После подъёма тянуло вверх, до бедра. Сейчас не тянет. Ноет там же, где ноет всё это время.

— Ночью дёргало?

— Дёргало. Меньше вчерашнего.

Она трогает вокруг, медленно, тем же порядком, каким трогала утром. Пальцы идут по сторонам, и там, где они проходят, кожа отвечает своим, отдельным, и я лежу этой ногой и слушаю её, будто она чужая и мне про неё докладывают.

Она смотрит на отёк с двух сторон, сравнивая одну ногу с другой.

— Двигайте стопой. Без силы, просто двигайте.

Двигаю.

Идёт туго. Не больно, а именно туго, с сопротивлением внутри, и в конце хода где-то в глубине что-то упирается и не пускает дальше, и я до этого упора дохожу и останавливаюсь.

— Медленнее. Ещё раз. Теперь колено, немного.

Делаю.

Колено идёт легче стопы, но в нём просыпается та самая мелкая дрожь, и я её чувствую даже без нагрузки, просто оттого, что мышца работает.

Она смотрит, не торопится и в какой-то момент перестаёт смотреть на ногу, глядит поверх площадки, а руки её остаются на месте.

Сверяется.

— Хуже не стало, — говорит она.

— Значит, можно дальше.

— Ничего нельзя, — говорит она спокойно. — Сегодня вы своё уже получили утром. Второй раз в один день на эту ногу нагрузку не дают.

— Я не про нагрузку. Я про то, что не хуже.

— Не хуже — это не «лучше» и не «можно». Это значит, что утреннее вы перенесли и мы не потеряли того, что было.

Ну что тут возразишь.

Возразить нечего, и это меня, честно говоря, устраивает. У меня за день накопилось столько «не значит», что ещё одно уже привычно ложится в общую стопку.

— Повезём вас, когда закончат, — говорит она. — Ногу держат всю дорогу, и не спорьте.

— Не спорю.

— Вы всегда так говорите, а лицо у вас другое.

По дороге весь день ходят люди, и к вечеру их становится больше.

Идут парами и по одному, с бумагами, с инструментом, с пустыми носилками, и в той стороне, откуда они идут, что-то происходит, и это что-то стоит в воздухе.

Двое останавливаются шагах в десяти от площадки, и один договаривает другому, поворачиваясь уже уходить.

— В Асте разрешили.

— Принимать будут дальние машины.

И оба уходят, и дальше опять только шаги.

Я сижу и складываю то, что услышал, с тем, что знаю сам.

Асте на нашем же острове, недалеко, и там всё это время что-то делали с полем. Теперь сделали. Теперь туда могут садиться такие же машины, как наша, и это значит, что кампания, которая идёт над морем на запад, получила ещё одну точку опоры.

И это значит работу.

Не мою. Чужую и большую. Поле, принимающее дальние машины, требует людей, и людей этих берут не из воздуха, а с других полей, где они сейчас стоят и что-то держат руками.

Я это понимаю сразу и без всякого удовольствия.

И тут у меня под ложечкой холодеет.

Я про пропавших с той ночи за весь этот разговор не вспомнил. Двое прошли, сказали про Асте, и у меня в голове тут же пошли поля, машины и люди, а те, кого ищут, отодвинулись назад.

Так вот, они не отодвинулись.

Их ищут, и это всё, что про них сегодня известно. Никакое разрешение садиться в Асте не имеет к ним отношения, и то, что сегодня появилась хорошая новость, ничего не говорит о том, чем кончится плохая.

Держу их отдельно.

Работа у мотора к этому времени доходит до края. Плешаков раскладывает по местам, что должно лежать по местам, Федя закрывает и подтыкает края, моторист выливает своё ведро в стороне и протирает его изнутри.

Свет становится совсем низким и красным.

Он ложится вдоль земли, и от каждого камешка на площадке протягивается собственная тень, и люди на поле сразу делаются длинными и тонкими. Со стороны травы тянет холодком, тем самым, что приходит на острове вместе с сумерками и лезет сначала в ноги.

Работа к этому часу становится тише. Никто уже не окликает через площадку, все переговариваются вполголоса, и слышно, как у кого-то в стороне звякнула о железо пряжка.

Тимка опускает свою жесть. Ловить ею больше нечего.

Он стоит и разминает кисть, перебирая пальцами, и я вижу, что рука у него весь день держала свет и теперь не разгибается сразу.

Федя садится на землю и вытягивает ноги, и садится он тяжело, как садятся, когда уже всё равно, чистое место или нет.

Гордеев приходит от дороги, и приходит быстрым шагом, не так, как ходят смотреть.

Он останавливается у брезента и коротко смотрит на разложенное.

— Итог, — говорит он.

Руденко отвечает сразу, потому что это его место.

— Место держим, инструмент цел, люди на месте.

Плешаков вытирает руки.

— Тот цилиндр и его поршень в сборку не пойдут. Обратно не поставим. Остальные, что смотрел сегодня, такого следа не имеют, но исправными я их не называл.

— Замена?

— Замена нужна.

Литвинов делает полшага и открывает тетрадь.

— На Кагуле такого исправного нет, товарищ капитан. Спрашивал по записи, проверяли при мне.

Гордеев читает то, что ему показывают, и возвращает тетрадь.

Он не спорит.

Он не говорит «ищите лучше», не говорит «а если так?», не спрашивает, сколько нам надо дней. Он молчит секунды три, и в эти три секунды я успеваю подумать, что у него сейчас в голове стоит совсем другое поле и совсем другие люди.

Потом он поворачивается к мотористу.

— Сдавай.

Моторист выпрямляется.

Он подходит к Руденко и отдаёт ему в руки то, что было выдано, и Руденко берёт, поворачивает и опускает в ящик.

Потом моторист наклоняется и поднимает своё ведро.

Ведро пустое и лёгкое, и он держит его на весу, как держат вещь, с которой сейчас пойдут.

Я смотрю на это пустое ведро.

Повреждение есть. Замены нет. Руку сейчас заберут.

Просить Гордеева я не буду.

Он мне эту руку дал сам, из общего, до темноты, и он же сейчас ею распорядился, и это его право, а не моя обида.

— В Асте посадку разрешили, — говорит Гордеев. — Руку забираю.

Глава 14

Командир Бомбардировщика (СИ) - image14.jpeg

— Закрываем, — говорит Руденко. — Что открыто, укрыть. Что лежит раздельно, так раздельно и остаётся.

Шаги моториста ещё слышны на дороге, и ведро у него в руке позвякивает о пряжку, и с каждым шагом звук делается тише.

Плешаков поворачивается к брезенту.

— Раздельно, — повторяет он. — Тот цилиндр и тот поршень никто не трогает и никуда не перекладывает. Они там, где я их положил.

— Слышу, — говорит Руденко.

Работа сворачивается быстрее, чем шла: ключи уходят в ящик горстями, не по одному.

Федя тянет угол брезента, заводит его поверх открытого мотора, подтыкает край под низ и придавливает камнем. Тимка подаёт ему второй камень, и они на пару обходят разложенное по кругу, прижимая всё, что может подхватить ночным ветром.