Круговорот и тени, стр. 4

Оборвавшись на полуслове, старинный гимн стих, смолк заодно с его одиноким надтреснутым голосом. Бог ночи и тёмных мест – Тартар. Тартар, сдружившийся с Чистиком, об руку с Чистиком расхаживавший по Вирону… Самого его за руку никто из богов не держал, идти помогала лишь палка. Интересно, а есть ли среди богов бог палок? Бог брёвен, досок, деревьев? Бог либо богиня лесорубов, плотников, краснодеревщиков? Если и да, в памяти ничего подобного не сохранилось.

Дым?

Остановившись, он потянул носом воздух. Да, дым. Дровяной. Запах слабый, но чувствуется.

Ну и жара же стояла в те дни!

Когда они только-только перебрались на Ящерицу, он пробовал коптить и солить рыбу, но рыба всякий раз портилась, тухла, можно сказать, на глазах. Наконец, не раз и не два осрамившись, он отправился к рыбакам и выяснил, в чём секрет. С тех пор запах горящих дров неизменно напоминал ему о собственных неудачах, о поедании рыбы, которую отказалась взять в рот даже верная Крапива, завершившемся лютой желудочной хворью на целых полдня. А секрет оказался предельно прост: от порчи рыбу предохраняет отнюдь не копчение в дыму (как он полагал), но сушка.

– Тартар! Слышишь ли ты меня, о Сумрачный Тартар? Склонишь ли слух к моим мольбам?

Описывая похождения Чистика, он изобразил Тартара откликавшимся на подобные призывы немедля, но здесь ведь не книга, не повесть, а посему и ответа не последовало вовсе.

Нечто вроде травы под ногами… надо полагать, хлеба. Пшеница либо ещё какие-нибудь злаки. Выходит, во тьме за Златой Стезёй, во тьме, по сравнению с коей тень – лишь её материальная тень, охлаждающая весь круговорот и даже дыхание Мольпы, выращивают хлеба?

Заяц, после гибели Крови примкнувший к генералиссиме Мяте, рассказывал об орлице и о старом мастере-змееделе, молившемся Мольпе о ниспослании ветра. По его словам, ветер не заставил себя долго ждать. И ветер, и припозднившаяся зима. Долгожданная зима, освежившая, напитавшая снегом поля, раскалённые, высохшие, словно дохлая рыба, развешенная над огнём.

А с какой силой задул ветер, каким студёным, жгуче-холодным сделался он, когда все спускались под землю!

Не то что на Зелёном. Нет, нет, совсем не то.

Поблизости взорвалась бомба, и Гиацинт испугалась, не убило ли взрывом их коня. Гиацинт… промёрзшая до костей, слегка перепачкавшаяся, столь прекрасная в тусклом свете, за пеленой вьюги, что больно смотреть! Да, Крапива отличалась бодростью духа и мужеством, однако Гиацинт блистала красотой – повсюду, в любое время, и неизменно находила новые способы сохранить красоту, даже падая с ног от усталости или визгливо ругаясь. При этом Гиацинт ненавидела всех мужчин – всех мужчин в совокупности – за всё, что ей говорили, за всё, что вынуждали проделывать ради денег, за унижения куда хуже той стухшей рыбы…

Он же, любя Крапиву – Крапиву, ненавистную матери с момента зачатия, что прямо, недвусмысленно следует хотя бы из данного ей матерью имени, завидовал патере Шёлку, взявшему в жены Гиацинт (прекрасную, необузданную Гиацинт), от всего сердца.

Споткнувшись, он рухнул с ног, вновь поднялся, от усталости не в силах даже ругнуться, устремил взгляд в сторону золотистого прямоугольника, но отыскать его не сумел. Лишь понял, насколько устал. Устал, ослаб, голова кружится зверски, а толку? Что толку?

Со вздохом опустившись на колени, он растянулся среди мягких, наполовину вызревших хлебов во весь рост.

Принадлежи Гиацинт ему, он ни за что не отправился бы на Синий, никогда не угодил на Зелёный и, разумеется, не принял бы там, на Зелёном, смерть…

Только сейчас он впервые признался себе самому, что взаправду умер, умер в медицинском отсеке той самой разграбленной шлюпки, которую столь упорно силился починить. Умер и снова оказался в прежнем круговороте, в Круговороте, где родился и рос, и иного посмертия ему не дано.

Заполучи он как-либо Гиацинт, жил бы да поживал в Круговороте Длинного Солнца по сию пору. Нет, Гиацинт он не заполучил, но вот, пожалуйста, вновь здесь… вновь здесь, только без Длинного Солнца.

Веки сомкнулись сами собой, однако закрытые глаза ни в коей мере не утратили способности видеть, и всеми его мыслями, точно насмехаясь над жаркой сушью непроглядной ночи, овладел мягкий, холодный, кружащий перед глазами снег ещё одного, другого, дня.

Откуда-то сверху донеслось хлопанье крыльев и резкий, хриплый крик:

– Шёлк?! Шёлк! Шёлк!!!

Однако он не откликнулся.

Третья из нашей компании – моя дочь, Джали. Роста она среднего, рыжеволоса и, благодаря правильному, миндалевидному овалу лица и озорной улыбке, кажущейся многим обворожительной, довольно привлекательна, хороша собой. Едет она на белом муле, а под пушистым, широким и длинным плащом из меха снежной кошки, доходящим едва ли не до каблуков её козловых сапожек, носит тёплое шерстяное платье. Несмотря на всё это, от холода она вяла, медлительна, сонна и всерьёз (как и я сам) опасается замёрзнуть насмерть, подобно моей несчастной подруге, Фаве.

Талантлива Джали изрядно, но в чём именно – раскрывать сей секрет с моей стороны, пожалуй, не слишком разумно. От верёвок она освободилась немедля, как только связавшие ей руки разбойники оставили нас одних. Любые подобные узы ей нипочём, а её рослый мул белой масти относится к ней вполне терпимо, хотя и не без естественной боязливости. Вот наши кони – те сразу впадают в панику, стоит Джали подъехать чересчур близко… но, вероятно, я уже разболтал слишком многое.

Ну а обо мне самом рассказывать особо нечего. Я – Бивень, отец Шкуры с Джали. Гораздо выше среднего роста, худ, с неприглядным, костлявым лицом в обрамлении длинных, густых, точно женские, выбеленных сединою волос. Одеждой мне служит длинный плащ из овчины поверх стареньких тёмных риз, в которых я покинул Гаон, а обувью сапоги из бараньей кожи, такие же, как у Шкуры.

Ну, вот, теперь ты, можно сказать, знаешь нас всех – всех четверых, а мне настоятельно нужен отдых.

* * *

До побережья мы надеялись добраться ещё сегодня, однако моря впереди до сих пор не видать. Спрашивал я Шкуру, долго ли нам, выйдя на берег, ехать до Нового Вирона – наверняка ведь не один день, а он ответил: по меньшей мере неделю. Вне всяких сомнений, он прав, но… побольше бы оптимизма! Ну а поскольку Новый Вирон, скорее всего, на юге, по пути в поселение мы непременно проедем и мимо Ящерицы. Проедем, но переправиться туда без лодки, конечно, не сможем. Кроме того, как бы мне ни хотелось увидеть Крапиву (а также Копыто?), и нашу мельницу, и наш дом, я твёрдо решил (точнее, смирился с необходимостью) прежде всего заехать в Новый Вирон, продать наших коней и кое-что из добычи, а на вырученные деньги приобрести лодку.

Шкура с Джали давно спят. Меня это, откровенно сказать, беспокоит, поскольку обычно Джали спит совсем понемногу, однако лежит она возле костра, укутанная как можно теплее: два одеяла снизу, ещё три сверху и, разумеется, меховой плащ. Лицо её…

А Орева я отправил вперёд, на поиски моря. Конечно, в оценке расстояний, не говоря уж о трудности преодоления рек, топей и тому подобного, он куда менее искусен, чем хотелось бы, однако кое-что стоящее сообщить сможет. Надеюсь, сможет. Если б не холод, в разведку отправилась бы Джали, причём с куда большим успехом.

Завтра нужно отыскать хоть какое-нибудь местечко, где мы сумеем пополнить запасы провизии. Считал бы я, что Джали голодна не меньше, чем сам, – пожалуй, побоялся бы засыпать.

Ближе к утру меня разбудил Шкура, а для чего? Чтоб рассказать о приснившемся. Он полагает, сон этот может многое значить, и, вполне вероятно, прав. Теперь он снова спит, но я лучше посижу у костра до рассвета… а впрочем, если б не тучи на небе, уже бы и рассвело.

– Ну и странный же сон, отец! И длинный необыкновенно, и я даже не понимал, что сплю, пока он не кончился.

– Говорят, если понимаешь, что всё это сон, значит, практически проснулся, – кивнув, заметил я.