Не место. Роман, стр. 4
Шагом я замещаю рывок. Итак, Тер Нёв. В обрыве моего воспоминания все было так или примерно так. Кто-то из нас поздоровался первым, скорее всего, это была я, она, стало быть, ответила на приветствие, и затем, после довольно продолжительной тишины, схваченной запахом подвальной сырости и жженой смолы, пока я осматривала пространство лавки, она еле слышно, как бы про себя, так, словно бы меня там и не было, сказала, насколько можно верить моему французскому уху, что-то вроде – рыбы не молчат, они просто не знают речи. За высоким прилавком из высохшего дерева, упрятанного к самой последней стене антикварного магазина на морскую тематику, напоминающего архитектуру кулича, как можно дальше от входа и дневного света, дернулась седая женская голова. Казалось, что в магазине этом продавалось все, абсолютно все, что когда-либо сделал человек с мыслью о море, – необходимое и ненужное, крошечное и огромное, просто старинное или настолько древнее, что на глаз и не определить, – все как и полагается добротному французскому броканту: дверные ручки с лицом морского демона, компасы разных эпох и состояний, плоские и двуногие, ходящие по картам раскорякой; моряцкие униформы, погоны, нашивки, береты, воротнички, старые уродливые куклы со стершимися лицами, одетые во все это; корабельные светильники, работающие на масле, морские телескопы, карты, медали на выгоревших флагах, рыболовецкие снасти и сети – с еще поблескивавшими обломками застрявшей в них чешуи. Все это было покрыто седым слоем пыли, где-то большим, где-то меньшим, в зависимости от того, насколько доступным к рукам немногочисленных случайных посетителей оказывался предмет – коробка со старыми открытками и фотографиями, стоявшая на столе при входе, была еще ничего, но все, что висело на стенах, – ловчие сети, полутораметровый заржавленный якорь, подъетый отколотыми моллюсками, деревянные корабли, картины и гравюры в стиле ex voto, изображавшие судно в злую черно-синюю бурю и святого, чьей милостью оно спаслось, – все это как бы на глазах исчезало в стенах, затянутых паутиной настолько, что, кажется, в ней запутался бы и самый профессиональный паук. Сколько лет и сил ушло на то, чтобы найти и собрать все эти предметы здесь, в этом небольшом средневековом полуподвале со всегда открытыми настежь дверьми, даже представить было невозможно, настолько старым, будто это церковь, из‑за суммы возрастов всего, что здесь находилось, вплоть до срезанных пуговиц с традиционной французской морской формы, с ползущими химерами и падающими якорями, казалось это место.
Неуверенно переспросив – прошу прощения, что вы сказали? – я не глядя положила на место, в старую жестяную коробку из-под печенья, до краев заполненную пылью с другими февами, маленькую фигурку рыбы из посеревше-молочного фарфора – ничего особенно, такие во Франции запекают в чрезмерно сладкий франжипановый пирог волхвов на праздник Епифании, многие – почему-то коллекционируют и позже продают, как здесь, в этом деревенском броканте, конечно же, не отмеченном на картах и совершенно случайно оказавшемся на моем проселочном пути из Нормандии в Париж. Не показываясь из‑за ширмы прилавка, голова чуть дернулась, попыталась встать, отчего маятником заходил подвешенный на выгнутую настольную лампу свисток, возможно не раз спасший кому-то жизнь. Зрительно дробимая его качанием, не услышав или будто не услышав моего вопроса, голова продолжала. Здесь нет никакой игры, все дело в поверхности воды, сказала она, чуть шатаясь, как и я, в звуках, вода, вода попросту отражает звуковые волны, поэтому рыба никогда не слышала человеческую речь, понимаете, она попросту не знает, что это такое. Даже если, предположим, выловленная однажды рыба услышит, как человек говорит, и каким-то чудом спасется, соскочит с крючка и вернется домой в воду, там никто ей не поверит – как объяснить то, чего нет, тем, кто никогда того не слышал, правда? Вот что интересно.
Это может звучать странным, но верить можно, ее муж был рыбак, он много знал о рыбах, двадцать километров к северу от Эврё, вот туда, будет большая рыбная ферма, где он работал, это неподалеку от Акиньи, не бывали там? очень живописное местечко. После ее переезда из Швеции во Францию в середине шестидесятых они все время были в дороге, никогда долго не задерживались на одном месте – сначала ездили по нормандскому побережью, сам он родом из Фекана, где даже у привозных фруктов был рыбный привкус. Мрачное место, настоящий город призраков. До начала большого пути почти ежедневно они гуляли там по бугорчатым вершинам скал, поросших острой приморской травой, рассекающей кожу ладоней до крови, – дикой морковью, степным бодяком с его щетинистыми листьями, смотрели на серую гавань с бывших немецких бункеров, которые, по плану Гитлера, должны были помогать контролировать пролив и выпускать снаряды в сторону Англии. Муж пробовал снимать ее на фоне моря, но кадр косил, захватывал части бетонных блокхаусов и мощных постаментов для огромного радара, который вроде бы так и не был установлен, по ее вкусу, получалось не очень красиво. До войны Фекан был главным портом по ловле трески, продолжала женщина, но с оккупацией рыболовство здесь практически остановилось, все местное трудоспособное население немцы принудили работать на строительстве Атлантического вала, люди трудились там без остановки, даже по ночам. Его отец тоже там работал, но рассказывать об этом не любил, и она мало что знала. Наверное, из‑за своего рода боязни повторения чего-то страшного, что часто приносит с собой большая вода, они естественно оставили море и потом жили где только ни, преимущественно на материке, так она сказала, – в Осере и в маленьких бургундских деревнях, сладко пахнущих яблоками и навозом, около ферм или виноградников, везде, где нужны были рабочие руки, от богатого Молиньяка до богом забытого Валь-Сюзона, где тогда уже человека принимали за привидение, а теперь, наверное, и вовсе никого не осталось, потом перебрались на юг, в горы в Люмирон, что в Верхней Савойе, по которой одно удовольствие было путешествовать на машине, особенно красиво в Анси, там совершенно чудесное озеро, в Швеции, где я выросла, сказала женщина, не найти таких барочных пейзажей. Какое-то недолгое время, может быть с год или того меньше, это было еще до рождения Филиппа, они провели в Медоне, это пригород Парижа, знаете, по знакомству, у семейной пары Делатр, снимали там скромную, но просторную комнату в свежевыстроенном доме по улице Тер Нёв, чьи желтые козырьки над балконами вынуждают память к сравнению с фасадом отеля Montreux Palace – вмешиваясь в чужое воспоминание, дополняю я. Окна у них выходили на южную сторону, упираясь зрачком в глупую бетонную стену, служащую поддержкой крепости, давным-давно окружавшей очень красивый королевский дворец, позже снесенный, и на авеню де Саблон, по нашему – песко́в, и она, верившая в знаки слов, думала, что так покинутое побережье напоминает им о себе. И странно, но когда ей приходилось идти в теперь уже – мою – горку, до того бывшую еще и поэтиной, о чем тогда, слушая этот рассказ, я, конечно, еще даже и не подозревала, то иногда ей казалось, если так вообще можно говорить об обычной улице, что она шла вверх по реке, против ее течения – похожее чувство может переживать человек, который незаметно для самого себя отдался петлеобразной воле большой воды, глубоко погрузившись в свои мысли, и был отнесен ею слишком далеко от берега. Хорошо, если испуг осознания, как далеко он заплыл, не даст ему потерять драгоценные секунды и он, изо всех сил борясь с тягой воды, засасывающей его ноги в спираль, бросится к берегу, к все время дрожащей в глазах кромке, где начинается земля.
Как и любой человек, насильно столкнутый в одиночество, она говорила много, долго и о разном, но преимущественно о городах и улицах, которые во Франции всем на слуху, но мне были не знакомы, существовавшие везде и нигде конкретно, – рю дю Шато, рю де ла Танри, рю де л’Авалас, рю дю Ба, рю де ла Монтань, рю де ла вся ее жизнь – и честно сказать, уже и не вспомнить всех этих комнат и домов, временами наблюдавших за их, в общем-то, ничем не примечательной, обычной человеческой жизнью, наверняка мало отличающейся от той, что вели там люди до нас, да и после, насколько позволяет память, так продолжала шведка. Время, в сущности, мало что меняет, особенно места: засыпая, мы глядели в темноту высокого плафона, порой – лишь с едва угадывающимися линиями толстых потолочных балок, где местами при свете читались засечки местных рабочих, сделанных при постройке дома, вроде xiii и похожие, их оставили когда-то такие же незнакомцы, простые люди, как и те, кто потом, после наших отъездов, наверняка очень быстро занимал это освободившееся место и, готовясь ко сну, точно так же как и мы до них, направлял свои новые глаза на старые, успевшие стать чьими-то и нашими тоже, черты на деле – чужого дома. В конце концов они таки вернулись в Нормандию, в первое место, которое стало ей вторым домом на новой земле, как у меня – Париж, а точнее – его XII округ. Я, как Жанна, героиня Мопассана, сказала, чуть помолчав, женщина, одной рукой шаря в ящике запыленного рабочего стола, служащего скорее подставкой для, кажется, уже затвердевшего лабиринта из свившихся от сырости разнородных листов бумаги. Всю свою жизнь, если помните, она прожила в городке Ипор, у моря, очень приятное там местечко, каждый день наблюдала, как меняется его цвет, из окна своей комнаты, вдыхала его соленый пар и днем и ночью, любила, как человека. А потом, когда сын обобрал ее до нитки, вынуждена была продать любимое фамильное поместье, помните, и переехала со своей служанкой в маленький дом, куда-то в окрестности Годервиля, где моря, понятно, не то что не видать – его там и не слышно. Но у тех, кто долго жил у воды, шум прибоя, он вот здесь, сказала шведка, прикрывая ладонями уши и улыбаясь. Для нас, когда море далеко – это же пытка, вот Жанна и страдает, слабеет, чахнет, задыхается, и если чем и живет, то только воспоминаниями о прошлом – где моря было как степи. Когда здесь, в этом моем подвале, стекла звенят в рамах при сильных порывах ветра, дующего с побережья, я понимаю, что это и есть мой дом, то самое место, которое я всегда искала, вот такими путями – она сделала руками волну, место свое, но не у себя. Иногда, чтобы это понять, нужно пожить далеко от дома, от места, где родился. Держи, это оберег на счастье, подарок – и женщина протянула мне пару старых, когда-то идеально белых перчаток, зацепивших по пути из ящика в мои руки пару комочков паутины. Здесь такие никто не носит и не наденет. Только мертвая рыба всегда плывет по течению, не забывай.
