"Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ), стр. 1782

— А машины? — спросил я.

— Машины — отдельный разговор. Не на этой неделе.

— Какие из них имеются в виду?

— Те самые, что обещали. Двухместные, — Кожуховский повёл глазами в сторону, словно нащупал что-то на полосе. — Но не на этой неделе.

— Понял, — я не торопился уходить.

— Андрей Николаевич сегодня к двум в штаб дивизии. Вернётся завтра.

— И что в дивизии скажут?

— Дивизия передаёт сводку по убыли. Полк по убыли в строю самый младший. Это значит — пополнение пойдёт сюда раньше, чем в соседние.

— Это и сейчас идёт, — заметил я.

— Сейчас идёт первая волна. Будет ещё. Если не задержат на пересылке.

Кожуховский ещё раз подержал папку под мышкой, словно проверял, всё ли в ней, и пошёл к штабной. У него была своя поступь: ни быстрая, ни медленная, ровная, словно он отсчитывает шаги. В первые дни после возвращения в полк, после санбата, его поступь была мягче, и слышно её было хуже. Теперь она вернулась к зимней.

Я постоял у штабной ещё минуту. Полоса лежала перед глазами длинная и сухая. У дальнего конца два бойца уже ушли — отвал утоптался. По правой стороне у капониров было пусто, кроме семёрки. Остальные машины стояли дальше, у мастерской: Гладкова, Морозова, Тихонова, Захарова, Шестакова, Ковальчука. Восемь машин в строю на эскадрилью. Это было больше, чем у меня было в декабре. Это было меньше, чем у меня будет к августу, если по делу. Между декабрём и августом лежал май, и в мае нужно было успеть перевести семерых молодых в тех, кто полетит. Перевод этот был не моей работой в полном смысле — он был работой первого вылета. Моя работа была — дотянуть их до первого вылета.

Я обошёл капониры по правой стороне. У машины Шестакова двое ребят из техсостава снимали с моторного отсека защитный лист — Прокопенко, видимо, утром сказал, и они теперь возились. Один из них, увидев меня, выпрямился; я ему махнул, чтобы работали. У машины Гладкова стоял один Хрущ — тёр ветошью кожух, не поднимая головы. У Морозовой машины никого не было. У Тихонова — тоже никого. Машины Ковальчука и Захарова стояли в конце, и оттуда тянуло запахом нагретого масла. Чувствовалось, что Прокопенко прав: Ковальчуковский мотор гоняли уже долго.

Я повернул назад и пошёл к штабной не сразу. Сначала постоял у края полосы и проследил глазами горизонт на запад. Там, за лесом, далеко, в дне езды отсюда, лежал ещё знакомый по зиме Калининский фронт, и Старица, и Ржев, и Сычёвка с её снежной воронкой, в которой осталось зимой больше людей, чем я могу назвать. Я знал, что туда не вернусь. Уведут полк в другую сторону, и куда — не сказали, потому что ещё не решено или ещё не положено говорить. Но что не в зимние места — это я чувствовал по тому, как Кожуховский произносил «не на этой неделе». «Не на этой неделе» означало, что им есть, что сказать на следующей. Я постоял ещё немного, и пошёл к семёрке.

* * *

Письмо я нашёл вечером, у себя на нарах.

Тонкий конверт, на углу — слипшийся клапан, не запечатанный, как всегда. Танин почерк — крупный, ровный, с лёгким наклоном. Конверт был дотащен сюда, в Кашин, через две пересылки и одну переадресацию, и на углу стояло три почтовых штампа поверх друг друга. Это уже было привычно. Письма Тани почти всегда приходили с опозданием на две недели — три, и я узнавал по ним только то, что было до того.

Внутри был один лист, исписанный с двух сторон. Я сел на нары, повернулся к фонарю и прочёл.

Таня писала, что в селе сошёл последний снег и что дорога просохла к концу апреля, раньше обычного. Что отец велел передать, что машинно-тракторная станция запустила трактор и что отец ходил два раза смотреть. Что на огороде они с матерью посадили лук и две гряды свёклы. Что мать сама не копала, только сидела рядом на тёплом, но сидела долго и не уставала так, как зимой, и доктор был в марте и сказал — к маю окрепнет, если без новых обострений. Что в школе осталось доучиться три недели и что после школы Таня пойдёт к бабам в поле, потому что мужиков нет. Что в село вернулся один — Громов из соседнего двора, без ноги, с фронта, и теперь работает в кузне у отца помощником. Что отец Громова рад. Что мать передаёт мне поклон. Что отец — тоже.

Подписалась, как всегда: «Целую. Твоя сестра. Таня.»

Я перечитал про мать дважды.

«К маю окрепнет, если без новых обострений» — это было не «здорова». Это было третье «качнулось к лучшему» за зиму, и я помнил, как качается этот маятник, и что было после прошлых двух раз. Зимой я научился не верить таким строчкам и не строить на них. Но не верить — не значит вычеркнуть. Сегодня было «окрепнет, если». Сегодня — это было сегодня, и я взял это как есть. Я знал цену этой формуле в письмах Тани: «если» у неё значило, что доктор так и сказал, и что Таня не прибавила ни слова. Если бы она сама верила в «окрепнет», она бы написала просто «окрепнет». Она написала «окрепнет, если», и это было её честное письмо, без украшения.

Я сложил лист и сунул в нагрудный, к кисету Павлюченко на одну несвёрнутую закрутку и к тетрадке Резникова. Кисет лежал у меня в нагрудном с осени, и махорки в нём оставалось на одну сворачивание, и я её не сворачивал — берёг. Тетрадка Резникова лежала рядом — три листа, исписанные тем мелким почерком, который Саша держал до самого декабря. Перечитывал я её редко.

Потом я взял половину листа из старой тетрадки, химический карандаш и написал ответ.

Коротко. Что у меня всё в порядке. Что в тылу, отдыхаем, работа не тяжёлая. Что за мать рад, пусть к маю окрепнет, как сказал доктор. Что отцу — поклон. Что Громову — поклон, тяжело ему, но в кузне у отца помощник нужен; пусть отец его не торопит. Что Тане — беречь себя в поле, в нынешний год пыли будет много, шить себе платок на лицо, как зимой шили на печи перед сменой.

Подписал, как подписываюсь всегда: «Лёша. (А. Соколов.)»

Сложил, надписал. Конверт оставил незапечатанным, как и она. Положил рядом, на тумбочку, отправить с утренней почтой. Лёг.

Землянка к ночи стыла даже в мае. Не как зимой, без боли в пальцах, но потолок над нарами был холодный, и тянуло снизу, от пола. Я натянул шинель до плеч и лежал, глядя в темноту над собой. Где-то снаружи прошёл часовой, шаги были твёрдые, по сухому. У дальнего края аэродрома тихо стучал где-то мотор — техники Прокопенко гоняли что-то на земле. Стучал, без срыва. По соседней землянке прошёл смех, негромкий, потом стих.

В субботу придут четверо. Это было всё, что я знал про конец недели.

Я не уснул быстро. Я лежал, смотрел в темноту и считал в уме, как ляжет эскадрилья после четырёх новых. Один пойдёт ведомым к Гладкову — кто-нибудь из тех, кто, по словам Кожуховского, при Ил-2 учебном. Один — к Морозову третьим в звено, потому что у Тихонова сейчас полная пара, но я хотел, чтобы рядом с Тихоновым в воздухе всегда был кто-то третий, кого можно бросить в любую сторону. Один — Шестакову. Один — ко мне, четвёртым в третью пару, на разводку.

Я считал не первый раз. Я считал так каждую ночь с тех пор, как Кожуховский сказал «к субботе». Список людей складывался у меня в голове без имён — четыре пустые ячейки, я расставлял по ним функции, потом снимал, потом ставил иначе. Имена не лежали. Без имён это было упражнение.

В субботу должны прийти имена. До субботы оставалось два дня. За эти два дня Прокопенко должен был довести вторую машину Гладкова, проверить редуктор у Захарова, и подготовить четыре летающих места под молодых — без специальной техники, просто проверить, что все четыре машины в строю.

Я повернулся на бок. Через щель в пологе тянул сырой майский ветер. У стоянки моторов кто-то из ночной бригады запускал по очереди — три коротких включения, перерыв, ещё одно. Это была обычная ночная проверка свечей перед утром. Под этот неровный звук я и заснул, не считая дальше.

Глава 2

«Пополнение»

Восьмого мая Трофимов вернулся из дивизии к ужину, и я зашёл к нему в штабную сразу после.