"Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ), стр. 1741
Дым шёл за машиной немца, не передо мной.
Это было первое, что я понял, увидев его сверху-сзади: дым не сразу, не из мотора — из крыла, у самого корня, тонкая чёрная нитка, потом толще, потом совсем толстая. «Мессер» повалился на левую плоскость и пошёл вниз — не вертикально, наискось, длинной линией, как уходят с ранением.
Второй немец отвернул в облачность, не ввязался.
— Третий. Готов, — Захаров в эфире.
Я не ответил. Я держал ручку правее, чем нужно, и левая рука на секторе газа сжимала рычаг сильнее, чем нужно. Я разжал пальцы — они не сразу разжались, прошло секунды две. Сектор был мокрый от моей перчатки.
— Домой. Двадцать второй за мной.
— Двадцать второй на месте.
Мы пошли на восток. Облачность снова собралась, и солнце ушло. Внизу проплыла та же дорога, теперь — с горящими кубиками в начале и в конце. Я не смотрел туда, где упал немец. Это было не моё место.
Захаров каждые две минуты повторял в эфир «Двадцать второй на месте». Я отвечал «Понял». Голос у меня был узкий и плоский, я слышал его сам и удивлялся.
Над полосой я сделал круг для оценки — на крыле снизу следов попадания не было, мотор шёл ровно, шасси выпустились. Я сел чисто, в две точки, потом на хвост, потом покатил к капониру. Снег летел из-под колёс мелкой пылью.
Прокопенко стоял у капонира. Я заглушил мотор, снял шлемофон. Винт ещё крутился по инерции, медленнее, медленнее. Пальцы у меня дрожали. Не сильно — но дрожали. Я попытался расстегнуть ремень парашюта — пряжка не шла. Я попытался снова. Тоже не шла.
Прокопенко поднялся на крыло, не сказав ни слова, взял пряжку из моих пальцев, расстегнул, отвёл лямки в стороны.
— Заглуши потом сам, командир.
И слез. Не глядя в лицо.
Я выбрался из кабины медленнее обычного. Под унтами скрипел снег. Я постоял у машины, держась за переднюю кромку. Прокопенко уже снимал чехол с консолей — обычное движение, обычный поворот спины. Он не смотрел на меня.
Через стоянку шёл Трофимов в шинели поверх кителя, без фуражки. Он подошёл, остановился у крыла, заложил руки в карманы шинели.
— Видели? — Трофимов не смотрел мне в лицо.
— Захаров видел. — Я смотрел в землю у крыла.
— Сам — как? — Без интереса в голосе, по службе.
Я подумал секунду, что ответить. «Сбил» — это слово сейчас не помещалось во рту, оно было слишком плотным.
— Дым шёл за ним. Не передо мной.
Трофимов помолчал, поправил воротник.
— Запишем как вероятный. Подтвердят с земли — оформим. Не подтвердят — тоже не пропадёт. Гладкова дождёмся, спрошу.
Он постоял ещё секунду. Потом, не вынимая рук из карманов, отошёл к штабной.
Звено вернулось целым. Гладков с Резниковым сели вторым и третьим, Морозов с Тихоновым — четвёртым и пятым. У Морозова в правой консоли была одна пробоина — небольшая, с пятак, на выходе чуть больше. Прокопенко обошёл её, постучал костяшкой указательного — звук тот, что нужно. К ужину её зашьют.
Я сидел в землянке за столом, спиной к двери. Передо мной стояла кружка с чаем, ещё горячая. Я держал её в обеих руках — не одной, как обычно, а в обеих, ладонью одной и снизу другой, как держат, когда боятся пролить. Чай не дрожал в кружке. Кружка дрожала чуть — я её прижал плотнее к столу.
Гладков снял с гвоздя гармонь и сел напротив, на ящик у двери. Чехол с гармони не снял — положил на колени, поверх чехла погладил мех ладонью.
— Будем петь, когда война кончится, командир. — Гладков не глядел на меня.
Я узнал фразу. Он повторял её ещё в июле, у Орши, в первый раз, когда я её услышал. Сегодня — третий или четвёртый.
— Будем, Жора. — Кружку я держал плотнее.
Захаров сидел у окна и смотрел в темноту. Темнело сейчас рано, к четырём уже сумерки, к пяти — ночь. Дроздов на нарах лежал лицом к стене. Резников у дальнего стола вынул записную книжку, положил перед собой, раскрыл — но не на пишущей странице, а на пустой. Карандаш он держал над страницей, не касаясь её. Так и сидел.
Я отпил из кружки. Чай был сладкий — Прокопенко, видимо, передал кому-то лишний кусок. Сахар в полку шёл по норме, и лишний кусок означал, что кому-то дали — а не дали, кто пьёт по-обычному.
В нагрудный я полез не сразу. Сначала вынул из кармана галифе огрызок карандаша, потом отвернулся от Гладкова и достал конверт, два листка от семнадцатого октября, листок с ПП 1187. Сложил их на столе аккуратной стопкой. Конверт от двадцать пятого — отдельно.
Что писать о бое — нельзя. Это пойдёт в военную цензуру и вычеркнут половину, а вторую половину перечтут в полку, и Бурцев потом мне скажет «не надо». Что писать о параде — тоже нечем. Я его не видел. Я его слышал. Она его тоже слышала, наверняка слышала, может быть, в её госпитале точно так же стояли все вокруг радио. Об этом писать ей нечем — это у нас одинаковое.
Оставались снег и стоянка.
Я взял листок, положил перед собой, пододвинул карандаш. Подумал. Написал.
«Здравствуйте, Вера. У нас выпал снег. Сегодня я зашёл к машине и долго стоял у крыла. Думал о Москве.»
Дальше не пошло. Я постоял над листком. Потом приписал ещё одну строчку — короткую, ту, ради которой и писал. Сложил листок вчетверо. Положил в конверт без подписи и без штемпеля, отдельно, и сунул в нагрудный.
Нагрудный стал плотным. Я вынул кисет и переложил его в карман галифе. Не потому, что он стал меньше значить. Просто бумага боялась сырости больше махорки.
Дверь стукнула. Зашёл Бурцев. Снял фуражку у входа, повесил на гвоздь, прошёл к моему столу, не садясь.
— Соколов. — Поставил планшет на угол, прислонился бедром.
— Слушаю. — Я отставил кружку.
— Подтвердили. — Он смотрел не на меня, а на чай в моей кружке. — Упал у дороги, в двух километрах западнее места. Наша разведка с земли видела дым на снегу и обломки. Твой.
Я наклонил голову. Сказать «есть» сейчас было неловко, как будто я этим выкатывал галку на бумаге, а у меня всё ещё дрожали пальцы. Так и держал чуть склонённой.
— Не радуйся. Это первый. Будут ещё.
Я не ответил. Бурцев постоял ещё. Снял с гвоздя фуражку, заглянул в неё с внутренней стороны — там, наверное, было что-то его, потайное, неважное, — надел.
— Под Тулой танковая армия Гудериана подтягивается, — уже у двери. — Под Клином — тоже что-то крупное собирают. Сейчас или через день начнут. Подъёмы по графику.
Он вышел. Резников у дальнего стола положил карандаш в книжку — между страниц, точно в середину — и закрыл её ладонью сверху, плотно.
Десятого и одиннадцатого летали по своим. Тринадцатого — пара вылетов на можайском, оба без воздушных боёв. Колонн стало больше — немцы стягивали всё, что могли, и подтягивали с тыла. Снег ложился ровный, не таял. Лыжи нам так и не выдали — обещали к концу недели, потом к понедельнику, потом перестали обещать. Морозы доросли до десяти ночью и до пяти днём. Гладков один раз вечером всё-таки растянул мех гармони — на пробу, тихо, две ноты, и убрал обратно.
К вечеру четырнадцатого Бурцев приносил сводки чаще обычного — два раза в день. К ужину донёс: на Можайском и Волоколамском с утра не ждать тишины. На Тульском — тоже.
Я вышел из землянки около десяти. Снега за день добавилось — теперь на чехле семёрки лежал слой в палец, плотный, не сдувался ветром. Мороз твёрдо стоял за десять. Звёзды были редкие — небо очистилось часам к девяти, и над капониром стояла та чистая чёрная сухость, какая бывает зимой перед сильным.
Прокопенко подошёл сзади неслышно. Я услышал не шаги — выдох, у самого плеча. Он встал рядом, в шаге справа. Молчал. Постоял минуту. Потом, не глядя на меня, повернулся и ушёл к своей каптёрке. Я слышал, как у него скрипит снег под унтами — медленно, по два шага.
Я остался у крыла один.
Я смотрел на запад, мимо крыла семёрки, в темноту над лесом. Где-то там снова собирались идти. Не к дороге — к Москве.
Наутро снег уже не таял.
Глава 10
Бурцев вошёл без лампы. Спустился по двум ступенькам, постоял у двери. В землянке пахло керосином и сухой шерстью унтов на печке.
