"Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ), стр. 1740
Капитан Беляев лежал в палате ЭГ-1812 на спине и слушал тот же голос.
Приёмник в палате стоял на тумбочке у двери, общий, под расписку. Двое его соседей вышли в коридор — там утром выдавали кашу, и они не хотели пропустить. Беляев остался один. Левая рука у него лежала у груди в гипсе, чужая, тяжёлая. Правой он держал край одеяла — машинально, чтобы было за что держаться.
Он слушал не двигаясь. Сводки и сообщения он за полтора месяца научился слушать ровно: голос диктора был не новостями, а просто звуком, по которому можно было понять, насколько всё плохо. Сейчас, на этот голос, ровность не годилась.
Полк, наверное, сейчас в землянке, подумал он. Соколов где-нибудь у двери или у нар. Гладков рядом, гармонь у него — недостанутая. Прокопенко — стоя. Бурцев — у приёмника. Резников — со своей книжкой, но не открытой. Беляев не знал точно, кто из «старых» ещё жив — последнее, что ему довели по полевому телефону, было неделю назад, и Соколов тогда обронил «у нас тяжело». Беляев не уточнял. Не до того было.
Голос с грузинским согласным произнёс, что отступать некуда. Беляев закрыл глаза. Гипс на груди был чужой и временный — это было главное. Чужой и временный.
— К декабрю буду, — себе под нос, в потолок, и пальцы правой руки сжали край одеяла плотнее.
В коридоре уронили кружку, и она долго катилась по линолеуму.
Я вышел из землянки около десяти. Снег уже шёл реже, мелкий, сухой, не липкий. Полоса под ним лежала ровной, без следов — за ночь её не разровняли, она разровнялась сама. От землянки к капониру был протоптан один след, и шёл он не петляя — Прокопенко с пяти утра ходил туда-сюда по одному и тому же.
Семёрка стояла под чехлом. Чехол был мокрый сверху и сухой по нижнему краю — там лежал тонкий бортик снега, не таял. Прокопенко стоял у левой плоскости и обтиркой снимал что-то с винта. Не торопясь, как делают, когда работа — это не работа, а присутствие.
— Доброго, — окликнул я.
— Доброго. — Прокопенко не повернулся.
Я подошёл. У левого борта у фонаря был свежий прямоугольник — заплата, поставленная им в первый день после моего возвращения. Краска на ней была темнее старой, по краям тоньше. Шов изнутри. Нитка Ефремова. Я провёл по краю заплаты пальцем. Нитка держала.
Прокопенко перевёл глаза с винта на меня и обратно.
— Из дома есть? — спросил он.
— Молчат. Полмесяца уже.
Он помолчал, отвернулся к винту.
— Молчат — это лучше, чем чужое.
Я перевёл глаза на снег у колеса. У него на правой ладони была старая трещина, ноябрь её только подсушил. Гайка из левого нагрудного у него лежала на месте — он сейчас, не глядя, достал её, подбросил в ладони, поймал, убрал обратно. Она у него с того сентября так и переходила из кармана в карман.
— Заводится со второго. Сырость держится. Не каприз. Пройдёт.
— Пройдёт. — Я отвёл глаза от винта.
Я постоял у крыла. Где-то за лесом — далеко, на восток — была площадь, и по ней час назад шли мимо Мавзолея с винтовками. Это не отсюда, это с той памяти. А отсюда — лес, снег, чехол, протоптанная тропа. Я знал, что они дойдут. Я знал это раньше, в той голове, которая помнила лишнее. А теперь — знал и в этой, и это было другое знание. Из этой головы оно лежало не как факт, а как опора. Я мог на неё стать ногой.
Прокопенко обтиркой провёл по передней кромке плоскости. Не вытер — поздоровался.
— Командир. — Прокопенко всё ещё работал обтиркой.
— Что? — Я обернулся.
— Ты сегодня себя береги.
Он не поднял глаз от плоскости. Я промолчал. Он не оборачивался.
Восьмого было ровно так же. Полоса под снегом, низкое серое, видимость метров пятьсот, моторы прогревали и глушили, не взлетая. Резников читал у нар Тургенева — в библиотеке полка нашлась одна книга, без обложки, с порванной серединой. Гладков гармонь не доставал. Я писал Тане письмо и не отправил, потому что в нём не было ничего, кроме фраз, которые она уже сто раз слышала.
Девятого с утра разъяснело.
Небо над Кубинкой поднялось часам к восьми, открыло мутное холодное солнце, и Бурцев пришёл в землянку с планшетом в руке, не сел. Сводка была короткая. Колонна на Волоколамском направлении, длинной километра в три, танки и пехота на грузовиках. Подтягиваются на исходные. С прикрытием — обещали пару от соседнего истребительного, но «как выйдут».
— Тройное звено? — спросил я.
— Тройное. Гладков ведёт второй. Морозов третий.
Я молча подтвердил. В моей паре — Захаров. У Гладкова — Резников. У Морозова — Тихонов.
Семёрка завелась со второго. Прокопенко стоял у крыла, ладонь сверху, не на кромке — на плоскости, ровно. «Идите, командир», — одними губами, я скорее увидел, чем услышал. Я выкатился из капонира, развернулся на полосе. Снег под колёсами лежал плотно, утоптанный за два дня, лыжи нам ещё не ставили — приказа не было. Я разогнался, оторвался, набрал двести, увидел внизу Прокопенко — он не уходил, стоял.
На крейсерской шесть сотен холод пошёл через щель фонаря узкой струйкой, прямо в нос и в правое веко. Я подтянул шарф под подбородок. Левая лопатка под комбинезоном напомнила о себе — мягко, без боли, просто чтобы я не забывал. Я не забывал.
Захаров справа сзади — на месте. Гладков с Резниковым — за нами. Морозов с Тихоновым — третьим звеном, левее и выше на сотню.
Облака шли рваные, кусками, между ними — голубое и солнце. Снизу земля была белая, и дорога на Волоколамск шла по ней тёмной полосой, видной издали. Колонну я увидел раньше, чем рассчитывал — она растянулась, и хвост у неё был километрах в двух от головы. Зенитное прикрытие — две точки, по краям, левая зашевелилась сразу, правая запаздывала.
— Заход с юга, — я в эфир. — РС в начало. Пушки по грузовикам. Один круг. Без второго.
— Принял, — Гладков.
— Принял, — Морозов.
Я положил машину на левое крыло, опустил нос. Скорость пошла к четырёмстам. Дорога стала длинной, серой, в ней начали выделяться отдельные кубики — танки впереди, грузовики посредине, опять танки в хвосте. На середине я дал РС — восемь снарядов, всех, в начало колонны, и сразу — пушки. Захаров за мной, тоже пушками. Левая зенитка ставила трассы вверх, не в нас — выше, по тому месту, где мы уже не были. Я увёл машину правым разворотом наверх, к четырёмстам метров, и тут Захаров в эфире — на полтона ниже, чем говорил по земле:
— Третий. Пара. Лоб.
Я посмотрел туда, куда смотрел он. Между двумя облачными лоскутами — две точки, одна над другой, шли навстречу. Не строй для атаки сверху. Лобовая. Bf-109.
Эта секунда была длинная, и в ней я успел подумать ровно одну вещь. В лоб у него скорость и мотор-пушка. У меня — броня и две ВЯ. Это не делало меня бессмертным. Это давало мне секунду не отворачивать первым.
— Гладков, бомбы на хвост колонны и домой, — я снова в эфир. — Морозов прикрывает. Я держу пару.
— Принял, — Гладков, без вопроса.
— Принял, — Морозов.
Я держал курс. Точки впереди росли. Они шли парой — ведущий впереди, ведомый чуть выше и слева. Я уже различал силуэт: длинный нос, тонкое крыло. Захаров справа сзади — на месте.
Дистанция сошлась быстрее, чем я думал. Я держал прицел на ведущего. Он не отворачивал. Я не отворачивал. На штурмовике это глупо — лоб в лоб с истребителем, любой инструктор тебе бы это разъяснил. Но любой инструктор разъяснил бы и про броню, и про калибр, и про то, что у Ил-2 фронтальный силуэт меньше, чем у «мессера», на пятую часть. Я не считал. Я держал.
И он моргнул первым.
Он повёл нос вниз, в последнюю долю секунды, попытался уйти под мою плоскость. И на этой доле секунды я дал короткую очередь — обеими, ВЯ-двадцать три, мне в плечо ударило отдачей через спинку, ручка коротко завибрировала, и в кабине запахло горелым ремнём. Очередь была одна. Короче, чем я хотел.
Я не понял сразу, что попал. «Мессер» провалился под меня — я почувствовал, как он прошёл под плоскостью, — и я инстинктивно дёрнул машину в правый крен, чтобы посмотреть. Захаров уже шёл выше, прикрывая.
