"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ), стр. 1067

Пробу я снял, чай одобрил. Из нас двоих в тропиках прежде бывал он один — гальванёром на «Памяти Азова», в девяносто пятом, когда та шла на Восток. Зима осталась в Артуре — со льдом, с тралами, с санями у госпитального крыльца, — а здесь у войны было другое хозяйство: мокрая парусина тентов, зацветшая вода в анкерках, масло в машине, ставшее жидким, как чай.

Уголь «Манджура» горел ровно. Одинцов вёл прокладку так, что за шестеро суток мы ни разу не увидели чужого дыма: торговые дороги он обходил счислением, загодя, как обходят отмели.

Огарёв обходил машинные отделения по утрам с той же въедливостью, с какой зимой обходил минные погреба, и доложил первым — ровным хозяйственным голосом, каким докладывают о перерасходе угля.

— Смена не выходит по часам, Андрей Николаевич. Режу пополам, ставлю на дверцу по двое — всё одно вынимаем. Кочегарный квартирмейстер просит экономический до заката: отдышимся, а ночью по холодку наверстаем.

Наверстать по холодку было нечем: холодок здесь заводился к полуночи и держался часа два. Кальки у меня за пазухой были на первое марта и дешевели с каждыми сутками, а сколько ещё простоит эскадра на этом рейде, не знал, надо думать, и сам Рожественский.

— Ход прежний, — сказал я. — Дойдём — отоспятся.

Огарёв подождал секунду, приложил руку к фуражке и пошёл вниз.

Кочегара вынесли через час, при мне. Двое вытянули его на палубу через светлый люк, взяв под мышки, и уложили в тень от тента, головой к комингсу, — привычно, без спешки. Старший зачерпнул парусиновым ведром забортной воды и вылил ему на грудь и на голову, потом ещё раз и ещё; вода была тёплая, как в лохани, и стекала с него чёрными ручьями, потому что рук и лица она уже не брала. Кочегар лежал с открытым ртом, и рёбра у него ходили часто и мелко.

Я стоял в трёх шагах и смотрел на трубы: дым шёл ровный, светлый, без искры.

Лобов принёс к люку свой чай, горячий, как обещал. Воду для него брали из анкерков, а вода в анкерках цвела с четвёртых суток; Лобов цедил её через марлю в два слоя.

К вечеру я вызвал Одинцова на мостик с прокладкой. Он развернул её на планшете и придавил углы биноклем.

— Ход какой ставить?

— Экономический.

Одинцов записал слово в книжку тем же почерком, каким писал пеленги. Потом взял циркуль, промерил остаток до Камрани, переставил раствор второй раз и третий.

— Приход переложим на сутки позже, Андрей Николаевич.

— Перекладывайте.

Цифру хода в приказе по отряду я переправил сам, а Огарёву объяснять ничего не стал, и он ничего не спросил. Перо в тропиках писало жирно, и старая цифра осталась стоять под вычерком. Так этот лист и пролежал в папке до самой Камрани.

Того кочегара к тому времени увели.

* * *

Два низких дыма на зюйд-весте открылись утром седьмых суток. Им там и полагалось быть: у входа в Камрань, дозором. Мы встретили их едва не праздником.

Я приказал поднять позывные артурского свода. На переднем миноносце вспухло что-то трёхфлажное. В моих таблицах такого не значилось. Разбора они не ждали: у переднего расчехлили носовое орудие.

— Свод у них свой, — сказал Одинцов виновато, точно чужой свод сочинил он сам. — Наших зимних добавлений они знать не могут.

— Андреевский до места. Семафор открытым текстом: «Отряд из Порт-Артура. Пакеты командующему».

Семафор они прочли. Флаг разглядели. И всё равно сближались по-боевому — широкой дугой, не отводя ствола. С мостика нас долго рассматривал в бинокль офицер в белом кителе не нашего покроя. Сам миноносец был крупнее «Сторожевого» раза в полтора: высокобортный, чёрный. У ватерлинии тянулась зелёная борода. Свежей краски на нём не было ни аршина.

— Ишь, бортина, — вполголоса оценил Огарёв на крыле мостика. — Дом, а не миноносец. С таким бортом в нашу зыбь у Эллиотов только чай подавать.

— Из Артура⁈ — прокричали с «дома» в рупор. — Артур же в осаде!

— Был! — ответил я. — С января снята! Газет не читаете?

Я успел бы выкурить папиросу. Потом «дом» отработал машиной, лёг нам на раковину и повёл в бухту конвоиром, не зачехляя орудия.

* * *

Камрань открылась к вечеру — просторная, как доброе озеро, вода в закатной меди, и на этой воде стоял флот. Я видел рейд Артура в лучшие его дни, но такого не видел никогда: четыре новых броненосца одного профиля, тяжёлые, в чёрной походной окраске, за ними старики, крейсера, а дальше — транспорты без счёта, плавучий город с прачечными дымами, и где-то в этом городе мычала скотина. Двадцать тысяч миль дороги стояли на якорях и пахли углём, капустой и калёным железом.

А мористее всех, наособицу, держался пароход — белый, с широкой красной полосой по борту, чистый до неправды. Госпитальный «Орёл». Из всей эскадры свежая краска была на нём одном, будто его везли сюда отдельно от войны, обернув в папиросную бумагу.

Катер бежал к флагману, а я всё оглядывался на этот белый борт.

К «Суворову» меня доставили в семь пополудни, а к адмиралу повели в девять.

Вестовой отвёл меня под ют, показал скамью у среза и сказал: «Обождите здесь». Больше со мной за два часа не заговорил никто. Мимо носили бумаги — папки, конверты, сшитые пачки под мышкой, — и носившие смотрели сквозь меня тем ровным взглядом, каким смотрят на пиллерс: стоит, не мешает, обойти можно с обеих сторон.

Пакеты я держал за пазухой, под сюртуком, где они пролежали всю дорогу от Артура. За шесть суток тропиков они отсырели от пота, и сургуч на печатях отошёл и стал мягким, как воск у нагоревшей свечи; я трогал их через ткань пальцем — все пять на месте, — и всякий раз, потрогав, чувствовал себя дураком. Кальки в них старели с каждым часом, а склянки на «Суворове» били исправно, и за эти два часа я насчитал их четыре раза.

Дважды за то же время «Суворов» поднимал сигналы мателоту, и оба раза не учебные. Первый я разбирал, шевеля губами, как гардемарин на первом экзамене, и не разобрал ничего: свод у них был свой. Во втором я без таблиц взял «неудовольствие» и позывные провинившегося — их подняли крупно и держали долго, на виду у всей эскадры, покуда на мателоте не ответили «ясно вижу» и не подняли своё, длинное и оправдательное. Своего флагман разбирать не стал. Фалы у него пошли вниз.

В девять за мной пришли.

* * *

В штабном помещении пахло сургучом и лимонной водой. За длинным столом работали трое; ближний к двери стол я узнал раньше, чем человека за ним: бумаги стопками, уголок к уголку, чернильница точно по оси прибора.

— Андрей Николаевич. — Ставров поднялся: сухое лицо выбрито до глянца, и голос комнатной, ровной температуры. — Живы. Рад.

— Аркадий Петрович. Далеко вас перевели.

— Куда приказали. Здесь много дела для человека, любящего опись. — Он выровнял и без того ровную стопку. — Вас ждут. Не задерживаю.

Рожественский принял меня стоя, посреди каюты, где всей обстановки было — стол под картами да портрет государя над ним; под подволоком гудела вентиляторная тяга. Адмирал оказался тяжелее, чем на портретах в журналах: широкая кость, серая от седины борода, взгляд из-под тяжёлых век.

— Пакеты.

Я подал оба. Толстый, прошитый, с пятью печатями, он вскрыл сам — не ножом, пальцами, с сухим треском, — выложил кальки и минуты три читал верхнюю молча. Отогнул угол второй. Третьей. Штурманскую школу Макарова я знал и всё же засмотрелся: поля от Квантуна до Шантунга, дозорные дуги, сетки квадратов — год войны лежал на столе, сведённый в линии.

— Свежесть? — спросил он, не поднимая головы.

— Кальки на первое марта. Дозорные расписания противника — на десятое. Перемены за поход приказано держать в голове и доложить на словах.

— В голове, — повторил он без выражения. Вскрыл тонкий пакет. Письмо читал дважды — я понял по глазам, которые дошли до подписи и вернулись к началу. Лицо не переменилось нигде, а вот руки: письмо он сложил вдвое, аккуратнее, чем требовала бумага, и убрал не в стол, куда легло всё остальное, а во внутренний карман сюртука.