"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ), стр. 1065
Манджурцы носили так же, как в первый час, — сытые, отстоявшиеся, злые на работу люди. Мои носили хуже. Артур сидел в них весь, как есть: угольные авралы через ночь, февраль и март, которые они пронесли на себе и всё ещё несли. Выходило это шагом: то один переложит мешок с плеча на плечо там, где раньше донёс бы, то другой станет у сходни переждать встречного, которого мог и не ждать.
Один мой, из молодых, сел на кнехт передохнуть и не встал: сидел, положив руки на колени ладонями кверху, и разглядывал их так, будто прикидывал, чьи. Лобов прошёл мимо и не сказал ему ни слова — Лобов, который снимает стружку за неровно уложенный мешок.
Мичман таскал наравне: снял китель, повязал шею полотенцем, стал в общую вереницу — и отличался от матросов только руками, сбитыми в кровь где-то на второй сотне мешков. Все свои слова он выложил утром, а теперь выкладывал мешками: мимо меня, по сходне, в наши ямы, пять часов подряд.
Одинцова на погрузке не было: он с моего слова третий день сидел в лоцманской конторе над картами устья — числилось это поправкой девиации.
За погрузкой командир «Манджура» отвёл меня к поручням, откуда были видны обе сходни разом.
— Макаров жив? — спросил он первым делом.
— Жив.
Он выдохнул и опустил глаза на сходни.
— Английская газета пишет одно, немецкая другое, японскую мне переводят с чужого голоса. Год читаю свою войну по чужим газетам, лейтенант, и не знаю, где в них правда. Расскажите генеральную ночь. Как дали?
Я рассказал, как дали. Он слушал, перебивая себя же: а на какой воде, а с какого борта заходили, а батареи били или молчали. Отвечал я коротко — внизу шёл уголь и шли сутки. Он проговаривал за мной названия батарей — беззвучно, одними губами, и борода при этом ходила.
— Чем кормят? — спросил он.
Я сказал чем.
— А поют что?
Я открыл рот и закрыл.
На угольных авралах пели. Всю зиму, через ночь, у меня за спиной, пока я стоял с часами. Я знал в отряде число здоровых и число больных, знал тонны в ямах и часы до истечения срока. Про песни у меня в книжке графы не было.
— Разное, — сказал я.
Он не переспросил. Поглядел на меня и опять повернулся к сходням, где его матросы носили мой уголь.
— У меня поют. — Он не обернулся. — Каждый вечер. Начинает мой комендор, тот, что при весах. Голос дурной. Но начинает всегда он.
А в конце погрузки ко мне подошёл его мичман — совсем юный, из последнего мирного выпуска, с лицом, на котором всё было написано ещё до первого слова.
— Ваше благородие. Возьмите с собой. Хоть матросом. Хоть без довольствия.
Я посмотрел на его командира. Тот молчал и глядел в сторону.
— Не могу, — сказал я мичману. — Вы под словом. Уйдёте со мной — слово нарушено, и завтра его не примут ни от одного нашего консула, ни под одним нашим флагом. Ваша служба — стоять. Она поганая, я знаю.
Мичман выслушал, побелел, вытянулся и ушёл к своим мешкам. Командир «Манджура» проводил его глазами и сказал негромко, не мне — рейду:
— Третий раз просится. И ведь прав, что просится. И я прав, что не пускаю.
Бумажный бой начался часом позже, когда на пристани явился даотай с переводчиком и вежливейшим протестом: погрузка угля воюющей стороной в нейтральном порту-с. За ним подтянулся японский вице-консул — не сам, письмом. Наш консул — довод про дрова я привёз ему готовым, с вечера, — прибыл третьим, со своими книгами под мышкой, разложил их по столу сам и заложил три места, прежде чем сесть.
Начали с бумаги. Переводчик развернул японское письмо и прочёл его вслух — сперва своим, потом нам:
— «…воюющая сторона грузит уголь в нейтральном порту. Настоящим просим погрузку прекратить, а миноносцы разоружить по истечении суточного срока».
— Нейтралитет, — сказал наш консул, — запрещает снабжать воюющий корабль с берега. Покажите мне берег.
Переводчик перевёл. Даотай пил чай.
— Уголь на «Манджуре». «Манджур» — русская палуба. Интернированная, но не конфискованная. Казна перекладывает своё имущество со своей палубы на свою же. Это как из сарая в дом дрова перенести. Вопрос внутренний.
Переводчик переводил обе позиции по три минуты каждую. Голоса мне при этом не полагалось.
А срок шёл: там, на рейде, носили мешки — в счёт тех самых суток, которые тут переводили по три минуты на сторону. Я выдержал переводы четыре и на пятом открыл рот.
— Господин даотай. Уголь мне нужен сегодня. Отряд идёт в море, ему без этого угля не дойти. Дайте кончить погрузку.
Переводчик перевёл — куда короче, чем я сказал. Даотай впервые за час поднял на меня глаза и спросил что-то в три слога.
— Господин даотай желает удостовериться, — сказал переводчик, — верно ли он понял: уголь нужен русскому отряду, чтобы идти воевать.
Тишина стояла ровно столько, чтобы услышать, как под пристанью вода перебирает сваи.
— Господин даотай понял неверно, — сказал консул раньше, чем я успел открыть рот второй раз. — Лейтенант говорит о сроках. Лейтенанту не терпится, у него молодость и предписание. А имущество перекладывается со своей палубы на свою.
Даотай выслушал всех, глядя куда-то между спорящими, выпил поданный чай до половины и вынес решение: погрузку не запрещать, ибо имущество точно русское; но окончить её надлежит до истечения суточного срока стоянки, ибо таков порядок; а бумаги обеих сторон принять и подшить, ибо бумаги составлены превосходно. Консул тут же, не сходя с места, испросил сверх того трое суток «на исправление повреждённых механизмов» — повреждения у нас имелись подлинные, шаньдунской выделки, и даотай, поглядев на пробитый кожух «Расторопного», продлил. Сутки на уголь, трое на железо.
Когда чиновник ушёл, консул собрал свои листы и выровнял стопку об стол — трижды.
— Лейтенант, — сказал он, не поднимая глаз. — Вы сейчас чуть не подарили ему погрузку. Здесь не отвечают на вопрос, которого не задали. Вам его задали — потому что вы сами полезли под руку. — Он убрал стопку в папку и завязал тесёмки. — Довод ваш хорош. Вы к нему только не прилагайтесь.
Семью Вана нашёл Одинцов — вернее, нашла его записная книжка.
Пароходная контора, что везла в феврале семью торговца, держала книги аккуратно; адрес выгрузки в них не значился, зато значился возчик. К вечеру второго дня я стоял перед узким домом на краю французской концессии, и дверь мне открыл сам Ван.
Он постарел за эти месяцы на десять лет — а увидев меня, разом постарел ещё на пять. Потом собрался, поклонился и отступил, пропуская в дом.
Говорили мы час, за чаем, который он заваривал сам, не торопясь — каждым лишним движением выгадывая время; за тонкой стеной стучали детские шаги и женский голос считал вслух по-китайски.
Дом был наёмный: стол, табуреты, на стене — светлое пятно от снятого прежними жильцами зеркала. Из своего у Вана тут были шкатулка да чайник.
Ван долил мне и себе.
— В феврале ко мне пришёл человек. Одет купцом. По-китайски говорил чисто, с севера. Покупал малость: карты зимних троп, имена лодочников, расписание, которым ходят джонки. Давал хорошие деньги, господин. Очень хорошие. И торговался, как чиновник: не о цене, о сроках.
— Какой срок?
— Всё — к маю. — Ван поставил чайник на середину подноса и оставил на нём руку. — Я сказал, что троп не знаю. Вежливо сказал: я мукой торгую, господин, откуда мне джонки. Он выслушал, поблагодарил за чай и ушёл. Дальше не торговался. Ни разу.
Женский голос за стеной дошёл до конца счёта и начал сначала, с единицы.
— Через три дня у меня утонул приказчик. Тихий человек; бумаги мне писал, на джонках ходил писарем. Утонул в порту, в безветренный день, при полном штиле.
— Тогда я понял, — сказал Ван, глядя в чашку, — что торг не кончился.
— Как он пил чай? — спросил я.
Книжка была у меня уже в руке, и я не помнил, в какую минуту её вынул. Ван поглядел на книжку, потом на меня; чай в его чашке так и стоял нетронутый. Считать за стеной не переставали.
