"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ), стр. 1059
Год назад я один знал, чем всё кончится, и нёс это знание, как камень за пазухой, — тайком, ни с кем. Теперь я не знал ничего наперёд, и это была лучшая новость из всех: впереди лежала война, которой не было в моих книгах, и в ней у нас появился шанс, которого не было в них тоже.
Я нашёл чистую строку под прошлогодней и записал в неё одно слово — с новой датой, март пятого года.
«Навстречу».
Дорога на север была проложена, промерена и роздана штурманам эскадры. Через два месяца или три по ней пойдут навстречу друг другу две русские эскадры, и где-то между ними, под всем японским флотом, ляжет наш проход. Головным по нему пойдёт отряд лейтенанта Маринина — тот, кому эскадра доверила эту дорогу.
А пока — завтра в четыре мы снова выходили в море: тралить первые мили той дороги. Своё, открытое, серое море, за которое было заплачено зимой и за которое ещё предстояло платить. Я закрыл книжку, спрятал карандаш под шнурок и пошёл к своим. На «Сторожевом» уже разводили пары; над трубой стоял первый дым, и ветер, ровный весенний вест, сносил его на север — туда, куда завтра предстояло идти и нам.
Левиафайн Кейн
Порт-Артур. Лейтенант. Том 3
Глава 1
Первые мили
Девятнадцатого марта, в четыре утра, мы вышли тралить первые мили дороги на юг.
Ночь ещё держалась, но уже не зимняя: вода у борта чавкала мягко, по-весеннему, и ветер с Ляодуна нёс запах мокрой глины и первого дыма из городских труб. «Сторожевой» шёл малым впереди и в стороне; за кормой, уступом, шли «Смелый» и «Расторопный», и между ними, провисая на буйках, тянулась под водой тралящая часть. Огарёв держал шесть узлов и ни четверти больше — на седьмом трал всплывал и шёл над минами, гладя их по макушкам.
Я стоял на мостике и слушал, как поют натянутые тросы — низко, ровно, без сбоя. Пока трос поёт ровно, под ним пусто. Сфальшивит — стало быть, зацепили.
Работа эта скучна той особенной скукой, за которой человек устаёт сильнее, чем за боем. Восемь миль туда, разворот на два корабля разом — медленно, широко, чтобы не сложить трал вдвое, — восемь миль обратно, и всё это на шести узлах, и всё это слушая трос. Сигнальщики держат буйки глазами, машинисты держат обороты, а держать нечего: под тобой полста саженей мутной весенней воды, и в ней либо ничего, либо то, из-за чего ты сюда пришёл. Гаврилов за штурвалом работал полспицами — по-старчески аккуратно, будто вёз стекло.
Трос сфальшивил на пятой миле обратного галса.
Он сел на полтона. Как садится голос у человека, который собрался соврать.
— Стоп машина. Обоим стоп.
Пара встала. Тросы обвисли. Натянулись снова — но уже не в песню: в тупое гудение. Там, под водой, что-то держало.
Стравливали двадцать минут. Резак где-то в темноте пилил минреп, и все двадцать минут на трёх кораблях никто не сказал ни слова громче необходимого.
Минреп лопнул. Она всплыла.
Всплыла шагах в сорока за кормой «Смелого» — чёрный, обросший зеленью шар, весь в ракушках, с торчащими свинцовыми рожками, и лежала на воде спокойно, покачиваясь, как отдыхающая. Прошлогодняя. Может, японская, может, наша, — на глаз тут не разберёшь, а близко подходить, чтоб разобрать, не станет и дурак.
— Винтовки на бак, — сказал я. — Восемь человек. Без азарта.
Стреляли с полутора кабельтовых, положив стволы на планширь, и первые полдюжины пуль ушли впустую: шар качался, и качалась палуба, и попасть в чёрное по серому оказалось труднее, чем в тире у Электрического утёса. Потом кто-то попал. Мина не взорвалась — просто села в воду, приняв через дырку, и утонула тихо, и вода над ней сомкнулась, будто её и не было.
Матросы разряжали винтовки молча. Убивать нечего было — а всё же убили.
Мы тралили этот квадрат в сентябре, и в ноябре, и в январе, и всякий раз докладывали: чисто. И было чисто — до нынешнего утра, когда одна прошлогодняя дура сорвалась со своего минрепа где-то за горизонтом, месяц гуляла по течениям и легла тут, ровно посреди нашей дороги, никем не поставленная, никому не нужная. Лет через двадцать какой-нибудь рыбак с Ляотешаня выберет такую сетью и не успеет даже удивиться.
— Записать место, — сказал я Одинцову. — И в порт, тралящему каравану: пусть перекроют квадрат ещё раз.
— Так тралили же, — сказал он и осёкся.
— Вот именно.
К полудню трос больше не фальшивил.
Море было пустое. Неделю назад его надо было брать с боем, красться в темноте, платить за каждую милю. Теперь оно лежало от Тигрового до горизонта — открытое, серое, наше. Я всё ждал со стороны Эллиотов дыма, которого там больше не было.
— Одна за зиму, — доложил Гаврилов от штурвала, когда мы легли домой. — Считай, чисто, вашбродь.
— Считай, — согласился я.
Он помолчал, двигая штурвал на полспицы, и прибавил — не то мне, не то себе:
— Непривычно.
У стенки нас уже ждала погрузка: уголь, вода, консервы, ящики с сигнальными книгами. Отряд готовили в дорогу без парада, по-рабочему. В дозор не берут годовой запас сигнальных книг, не меняют на трёх кораблях разом всю парусину и не спорят у весов о лишнем пуде пресной воды так, как спорят о наследстве. С «Расторопного», три недели как вышедшего из ремонта, сгружали последнее лишнее; его новый командир, лейтенант Вельский, гонял своих с погрузкой так, будто хотел за один день оправдать все месяцы, что корабль простоял у завода, — и я смотрел на это со смешанным чувством человека, который узнаёт себя пятилетней давности. Ему было двадцать четыре года, у него был первый в жизни корабль и совершенно ясное представление о том, что война есть место, где такие вещи решаются раз и навсегда. Мичман Одинцов — из тех, кого я забрал к себе с погибшего «Разящего», — принимал на юте дальномер, только что выверенный в порту, и нёс его бережно, как носят младенца. Восьмерых своих он носил в книжке за пазухой; дальномер был у него теперь вместо всех восьмерых.
Лобов стоял у сходни и принимал ящики по счёту. Двадцатый год службы согнул его меньше, чем эта зима, но голос остался прежний — низкий, вологодский, из тех, что слышно сквозь любую погрузку без всякого рупора.
— Почту сдали, вашбродь, — сказал он мне вместо доклада. — Всю. И те ваши, которые под чернильницей лежали, — ушли с пароходом ещё третьего дня. Теперь пишите новые.
Те, под чернильницей, были надписаны «после» и писаны перед генеральной ночью — на случай, если «после» настанет без меня. Я принял ведомость и расписался. Выходило, что самые честные мои письма уехали к адресатам тогда, когда бояться за меня стало уже не нужно.
Макаров принял меня в час пополудни, не в штабе — на «Петропавловске», в походной каюте, где вместо ковра лежал кусок парусины, а на столе, придавленная бруском, стояла стопка бумаг толщиной в ладонь.
— Садитесь, — сказал он и сам сел напротив, что делал редко. — Разговор не на две минуты.
Верхнюю бумагу он снял и отложил; под ней открылся пакет — плотный, прошитый, с пятью сургучными печатями, без единой надписи снаружи.
— Здесь, — он положил на пакет ладонь, — кальки полей от Квантуна до Шантунга, действующие шифры, расписание дозоров и всё, что штаб знает о силах противника на нынешнее число. Это первое. Второе — здесь. — Он тронул себя за карман тужурки, вынул второй пакет, тонкий, и положил рядом. — Письмо адмиралу Рожественскому. Лично от меня. Не приказ — я ему не начальник, покуда его эскадра не в моих водах. Письмо.
Толстый был казённый. Тонкий стоил дороже.
— Задача вашему отряду: дойти до Камрани и передать оба — в руки, не через штаб. По дороге — Чифу и Шанхай: телеграф, консульство, свежие сведения о дозорах. Гонец здесь не нужен: гонца я бы послал с бумагами на пароходе под чужим флагом, дешевле и тише. Вы идёте глазами, Андрей Николаевич. Адмирал Рожественский шестой месяц ведёт эскадру через полсвета и знает о здешней войне то, что печатают в газетах и шифруют в депешах. Ни того, ни другого для боя недостаточно. Ему нужен человек отсюда — который ходил по этой воде, брал её с бою и может отвечать на вопросы, которых в депешу не вставишь.
