"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ), стр. 1029
Того ждал нас мористее.
Он не мог не ждать: дозоры видели, как мы разводили пары, и главные силы Соединённого флота стояли на пути к Артуру, отрезая нам море. Сперва на юго-востоке встали дымы — длинной грядой, будто там, за горизонтом, жгли что-то огромное. Потом под дымами проступили мачты, тонкие чёрточки, потом трубы, и наконец выдвинулись сами корабли — серые, низкие — и пошли на нас параллельным курсом, нагоняя.
Скоро их стало видно ясно, до последней трубы. Шли они споро, узлов на пятнадцать, не таясь и не спеша — так идёт на дело тот, кто делал его много раз и сделает нынче. За лето Того запер нас в гавани, привык к этому и уверился, что море — его. Теперь это море само шло ему навстречу нашей линией, и во мне сидело злое, недоброе удовлетворение: наконец-то мы спутали ему привычный расчёт.
Я насчитал шесть в линии: четыре больших броненосца и за ними два поменьше, с виду не слабее. «Касуга» и «Ниссин», купленные японцем на стороне, с крупной пушкой. Головным шёл «Микаса» — флаг Того, тот самый «Микаса», про который я знал по своим несбывшимся книгам куда больше, чем полагалось знать лейтенанту с миноносца. Ремень бинокля успел за утро натереть мне шею, а опустить его я всё не мог.
Наши большие шли ровно, как на смотру, держа интервалы; на фалах флагмана поднимались и гасли сигналы, и после каждого линия чуть подравнивалась. Две линии сходились — медленно, неотвратимо, как сходятся для поединка, отмеряя шаги: между ними была ещё верста воды, потом меньше версты, потом и того меньше. Дым наших труб стелился над водой навстречу чужому дыму и мешался с ним где-то на полпути.
Мои четыре миноносца были в этой стягивающейся полосе никто и ничто — четыре щепки под бортами левиафанов. Наше дело в дневном бою малое: держаться при эскадре, у нестреляющего борта, прикрывать её от чужих миноносцев да ловить своё время. А время наше — ночь.
Мы и жались к нестреляющему, подветренному борту своих броненосцев, ища у брони заслона, — как мальки жмутся к боку большой рыбы. Оторвись от линии — и тебя возьмут в оборот чужие крейсера или накроет в чистой воде шальной снаряд. Люди мои на палубе говорили вполголоса, хотя до чужой линии оставались вёрсты; Сизов ещё раз обошёл свои аппараты и присел рядом, спиной к кожуху.
Весь день нам было одно: держаться в тени гигантов и ждать — оглушёнными их пальбой, присыпаемыми копотью собственных труб да осколками чужих недолётов. Ждать под чужим огнём, не смея ответить и не имея иного дела, кроме как уцелеть до срока, — тяжесть особая, унизительная. В набегах я привык быть охотником; здесь стоял на положении обозного.
Так и распорядился Макаров накануне — коротко, как он всё говорил: днём — броненосцам, их пушкам и броне. А миноносцам — беречь себя дотемна, не лезть под большой снаряд попусту и держать торпеды сухими. «Твои мины днём молчат, лейтенант, — сказал он мне тогда. — Твоё время — ночь».
В аппаратах у меня стояли по две мины Уайтхеда на борт — тупорылые, начинённые пироксилином рыбины. Весь день им предстояло молчать, а мне — стоять при них и ждать своего часа.
Первым ударил «Микаса» — далеко, пристрелочным, одиночным.
Снаряд лёг с недолётом перед «Цесаревичем». Встал столб воды — белый, косматый, выше труб, — постоял и опал. Ответил «Цесаревич». Заговорила вся наша линия разом. Через минуту оба строя били друг по другу всем, что имели, и море между ними вскипело. «Сторожевой» вздрагивал от чужих залпов всем корпусом; дребезжало стекло в рубке.
Такого я ещё не видел. Снаряд с броненосца, весом с доброго телёнка, летел за десять вёрст и, попав, разваливал борт, как топор полено. Грохот шёл сплошной, без промежутков; в груди дрожало заодно с палубой. Всплески вставали кругом высокие, косые. В них пропадал и снова выныривал то один корабль, то другой — свой ли, чужой, поди разбери.
«Сторожевой» держался у «Полтавы», в её тени, как велено, — и всё равно доставалось и нам. Не прицельно: по мелким в этой драке гигантов никто не бил. Случайным перелётом, шальным осколком. Гарь ела глаза; на зубах скрипел пороховой нагар. От дальних всплесков долетала водяная пыль и оседала на лице.
Раз снаряд, посланный в «Полтаву», прошёл над нею и лёг в полукабельтове от нас. Осколки прошуршали в снастях. Сигнальщика Кузьмина резануло по руке — вскользь, но кровь пошла, закапала на доски. Он зажал рану и остался у фалов: уходить было некуда и незачем. Говорить нельзя — своего голоса не слышно. Я показал ему кулак: держись. Он показал в ответ, что держится.
Своё дело нашлось и раньше ночи. Часу во втором от японской линии отделились их истребители — четыре или пять, такая же мелочь, как мы, — и пошли наперерез, к хвосту нашей колонны. Попытать, не удастся ли под шумок всадить мину в отставший броненосец.
— Отряд, за мной! На перехват!
И я разом забыл про большие пушки, про решающий час, про всё на свете. Настало наконец наше — малое, понятное дело.
«Расторопный» первым положил руль навстречу, я за ним. Четыре наших пошли на четыре чужих: свой, отдельный, маленький бой посреди большого — невидный за громадами, а для нас единственный и весь. Ни строя, ни чинного размена залпами. Сходились накоротке, чуть не тёрлись бортами, били в упор изо всего, что стреляет.
— Носовое, по головному — пли! Право руля!
Гаврилов валил «Сторожевой» с борта на борт, уводя от тарана, подставляя врагу то одну скулу, то другую. Сорокасемимиллиметровки колотили часто и зло, дырявя тонкие борта, как шило жестяной лист. По палубе катались стреляные гильзы, звякали о комингсы; горячая подкатилась мне под ногу — я отпихнул её сапогом. На «Расторопном» сбило трубу, окутало паром. Кого-то смыло за борт — подобрать было некому и некогда.
Японец, что шёл на меня, вырос вдруг совсем близко: серый, с белым усом буруна у форштевня. Комендор мой с бака поймал его и всадил снаряд под самый мостик. Тот задымил, потерял ход, отвалил.
Мы своё сделали: к линии их не пустили, отогнали прочь. Стоило это недёшево. На «Сторожевом» двоих убило наповал, троих поранило. Убитых снесли к корме, накрыли брезентом. Палуба у носового орудия стала скользкой; её присыпали песком прямо в бою, и песок потом хрустел под сапогами. Пахло порохом и палёной краской.
Отбив истребителей, мы отошли на прежнее место, к бортам своих. Кузьмину перетянули руку. Пальцы у меня после стрельбы мелко дрожали; я сунул руки в карманы. Дело наше на день было сделано. Дальше опять оставалось смотреть.
А впереди, в четверти мили, большие ломали друг друга без роздыха. В «Микасу» попадали — раз, другой. Над его палубой вставали короткие чёрные кусты разрывов; валился разбитый мостик, сносило трубу. Доставалось и нашим: содрогался под ударами приземистый «Ретвизан», дымом заволакивало «Пересвета». Кто кого перетерпит, чьё железо и чьи люди выдержат дольше — вот и вся наука.
Долго не отворачивал никто.
К полудню бой дошёл до того часа, которого я ждал и боялся больше всего.
Объяснить этот страх на «Сторожевом» я не мог никому — да и некому было в таком грохоте. Я не сводил глаз с высокого борта «Цесаревича», с мостика, с адмиральского флага. И ждал того единственного снаряда, что должен был вот-вот прийти и всё кончить. Во рту пересохло; когда — я не заметил. Ладони на поручне взмокли.
Японец бил по флагману остервенело. Он тоже знал цену этому часу — по-своему, без всяких книг: перебей голову, и тело сломается. Вокруг «Цесаревича» вода кипела сплошь, всплеск на всплеск, стеною. Корабль входил в эту стену и выходил из неё — чёрный, залитый по клюзы, огрызаясь всеми башнями.
Раз его накрыло так, что он пропал целиком, с трубами и мачтами. Внутри у меня оборвалось: вот он, тот снаряд. Я поймал себя на том, что не дышу. Секунду его не было. Две.
Потом он вышел из воды — медленно, тяжело, роняя с бортов потоки, — вышел и пошёл дальше. Флаг цел. Мостик цел. С мостика по-прежнему правили боем. Я различал даже фигурки, крохотные на таком расстоянии. Одна не сходила с места, не кланялась ни всплеску, ни разрыву — стояла у поручня, как стоят на смотру.
