"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ), стр. 1017

Я уходил из Дальнего последним, с последней шлюпкой, и не оглядывался. Оглядываться было не на что.

* * *

В Артур я вернулся через день, ещё пропахший дымом сожжённого Дальнего, и прежде чем доложиться, пошёл в госпиталь.

Туда свезли раненых с Цзиньчжоу — тех, кого вынесли в те три дня; госпиталь был переполнен, лежали и в коридорах, и на полу, на носилках и на шинелях, и здесь, в этих стенах, лучше всякого штаба было видно, чего стоили выгаданные мной у Наньшаня дни. Прохорова — моего глаза на урезе, того, что встал на простреленном гребне и правил огонь флажками, пока его не сшибло, — я нашёл в дальней палате не глазами, а по голосу: он спорил.

— Мне, сестрица, разлёживаться недосуг, — говорил он, приподнявшись на здоровом локте, серый, с туго перебинтованными грудью и плечом. — Меня к пушке ждут.

— Подождут, — отвечала сестра, ровно, не повышая голоса, и твёрдой рукой, без спора, укладывала его обратно на подушку. — Месяца через два и подождут. А сядешь ещё раз — привяжу.

Прохоров меня увидел, подобрался, насколько позволяли бинты, и сдался — не позориться же при офицере. Сестра тем и воспользовалась: оправила сбившуюся повязку привычным точным движением, каким оправляют не первую тысячу повязок, и отступила, уступая мне место у койки.

— Виноват, вашбродь, — сказал он, всё ещё косясь на неё. — Доктор говорит, месяца через два опять годен буду. К пушке.

— Успеешь ещё к пушке. Навоюешься.

— А Дальний правда сожгли? — Глаза у него блеснули; по госпиталю, видно, уже шёл слух. — Наши говорят — дотла. Чтоб японцу пусто.

— Сожгли, — сказал я. — Дотла.

Он удовлетворённо кивнул, как кивал тогда, на палубе «Бобра», узнав, что колонну накрыли, и мне от этого его кивка стало легче, чем от всех штабных одобрений, вместе взятых.

Сестра вернулась скоро — видно, приглядывала издали и не доверяла нам обоим.

— Ему нельзя так много говорить, — сказала она мне, не заискивая и не грубя, как говорят с тем, от кого ждут толку. — И садиться нельзя. Вы ему скажите — меня он не слушает.

— Скажу, — пообещал я.

Глаза у неё были серые и спокойные — глаза человека, который за день видит много горя и не ожесточается от него.

Уходя, она тронула и поправила криво стоявший на тумбочке стакан — будто его непорядок был ей сейчас важнее и меня, и всех моих орудий. Вера Алексеевна. Я не видел её с весны, с той гавани, — а привычка была всё та же, и по ней одной я узнал бы её из-за любой спины.

Я просидел у Прохорова ещё с четверть часа, обещал прислать табаку и чего-нибудь к чаю — и пошёл докладываться.

* * *

Доклад я отдал коротко: Дальний уничтожен, японцу досталось пепелище.

Макаров выслушал, сказал «спасибо» так, что одно это слово стоило ордена, и отпустил. Дело и впрямь было сделано большое: я не отбил ни одной атаки и не потопил ни одного корабля, а отнял у врага удобство — сломал не полк, а замысел. Ноги шёл теперь к Артуру не на готовый порт, а на пепелище, и каждая неделя, которую он потеряет, обходя сожжённое, была неделей, выгаданной для крепости.

И вот тут, на самой верхней точке этого дня, меня и нашло то, чего я не ждал.

Уже в дверях штаба меня остановил Ставров. Он стоял у окна со своими вечными бумагами, будто и не уходил отсюда со вчерашнего, и проводил меня тем же ровным взглядом.

— Поздравляю, лейтенант, — сказал он. — Угадали. Дальний и впрямь было не удержать — японец уже на подходе. Удивительно, как точно вы всё рассчитали. — Он чуть помолчал. — За день до того, как это стало видно всем.

Он сказал это негромко, при свидетелях, и вернулся к своим бумагам — не обвинив, а будто пометив у себя что-то, чего я не увидел.

Я выдержал его взгляд и промолчал. Крыть было нечем. Я выиграл Дальний, выиграл Артуру недели — и тем же выигрышем подложил под себя улику крупнее всех прежних. Ставров не торопился её предъявлять. Он положил её к остальным и стал ждать, когда их наберётся довольно.

Глава 10

«Кольцо»

Морские орудия снимали с кораблей и волокли на сухопутные форты.

С утра до темноты над гаванью стоял один и тот же звук: скрежет железа о железо, мерный человечий выдох «взяли!», тяжкий стук орудийных станков о настил. Пыль над береговой дорогой не оседала совсем.

Вот он был, тот перелом, ради которого я жёг Дальний и держал отливную полосу. Отвести его я не сумел. Только отсрочил. Японец встал под Артуром. Не подошёл, не показался разъездами — встал: занял окрестные высоты, перерезал железную дорогу на север. Кольцо, о котором я знал наперёд, смыкалось теперь день за днём.

Война, которую я знал, — миноносцы, ночные набеги, простор открытого моря, — кончилась за одну эту неделю. Начиналась другая, которой я боялся больше всякого боя. Осадная. Врытая в землю. Считающая не на дни — на месяцы.

Из Артура ушёл на север последний поезд — и больше поездов не будет. Проскользнули последние пароходы, пока японец не запер выход, — и пароходов не будет тоже. На пустом вокзале ветер гонял по перрону бумажный сор. В лавках за неделю вдвое поднялась мука; купцы прятали товар по подвалам — чуяли, что дальше будет дороже. И пахло в городе по-новому: угольной гарью и сухой глиной с перекопанных склонов.

Флот это почуял первым. Море заперли с суши — и корабли в гавани из охотников сделались осаждёнными, вместе со всеми. Алексеев слал из своего безопасного далека телеграммы: беречь суда. Макаров был здесь и рассудил по-своему: пока эскадре не дают большого дела, пусть её пушки повоюют на суше. Но брал он не со всякого корабля и не всё — и комендорам, сходившим на форты, велено было помнить своё орудие в лицо: вернуться на борт по первому сигналу.

И с башен, с казематов, с батарейных палуб начали свинчивать орудие за орудием — шестидюймовые, стодвадцатки, скорострелки. Тащили волоком, на катках, упряжками матросов — на форты и редуты сухопутного обвода. Корабль ради крепости разбирали на части.

И не одни пушки. Следом на берег сходили комендоры при них, пулемётные команды, просто матросы с обездвиженных кораблей — девать их было больше некуда. Флот, не отстояв моря, врастал в сушу: становился к орудиям на фортах, ложился в окопы, делался пехотой. Из гавани в гору тянулся нескончаемый поток тельняшек и бескозырок. Шли молча; только скрипели ремни да глухо стукались приклады. Я шёл против потока и думал: вот так же, по частям, растаскивают сейчас всё, на что я положил эти месяцы.

Одну из орудийных партий вёл Рощин.

Столкнулись мы на дороге к Восточному фронту, у поворота. Его упряжка застряла на размытом подъёме: человек сорок матросов, облепив станок и тросы, в три приёма выдирали шестидюймовку из грязи. Катки чавкали, тросы звенели, матросы ухали в лад. От упряжки несло мокрой пенькой и дёгтем. Сам он стоял сбоку — красный, потный, без фуражки — и кричал что-то ободряющее и непечатное. Плотный, румяный, с залысинами, какие завёл ещё в мирное время от привычки думать лбом. Так похож на себя прежнего, что у меня впервые за много дней отлегло.

— Маринин! — заорал он, увидев меня. — Живой! А мне сказали, ты в Дальнем сгорел вместе с городом, герой.

— Не дождёшься, — сказал я и слез к нему.

Мы обнялись, испачкав друг друга глиной. Ладони у него были в ссадинах от троса. Он отодвинул меня за плечи, оглядел.

— Похудел. И смотришь чёрт-те как — будто покойников считаешь. — Он не ждал ответа; он никогда не ждал ответа на главное, и тем был хорош. — А я, видишь, в сухопутные пошёл. Дали мне морскую батарею на форту, и пушки дали корабельные, и людей корабельных, и сиди теперь на горе, лейтенант, жди, пока японец полезет. Скучно после моря-то, да деваться некуда.

Он ворчал привычно, легко, и я отдыхал на этой воркотне. Рощин знал меня ещё до войны. Для него я был просто Маринин, не «тот, который всё угадывает»: угадки мои он валил на везенье да на мой скверный характер. С ним одним можно было не сторожиться.