"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ), стр. 1015

Хвостов сидел на корточках у телефонного ящика, серый, как и был, только серее. Он мне обрадовался — без улыбки, одними глазами; так радуются не человеку, а тому, что человек значит. За мной значился огонь с моря, единственное, что у него ещё было сверх его собственных штыков.

— Живой, моряк, — сказал он. — А я уж думал, тебя сегодня ссадили.

Мы сговорились скоро — он показал мне на пальцах, откуда жмут и куда я ему нужнее всего, я наметил два-три ориентира попроще, чтоб и Свиридов не сбился. Я уже собирался назад, к шлюпке. Тут в окоп, согнувшись, проскочил ещё один — молодой прапорщик, чужой, не из роты Хвостова, в шинели не по росту. По лицу его было видно всё, что он нёс, прежде чем он открыл рот.

Он принёс ответ. Третьяков ещё днём послал в тыл, к Фоку, за резервами — за теми резервами, что стояли в версте за позицией, целые, нетронутые, целая дивизия, не нюхавшая пороху с самого подхода японца. Послал не первый раз. И прапорщик принёс то, что Фок ответил.

— Резервов не будет, — сказал прапорщик. Он сказал это тихо и ровно, как говорят затверженное, чтоб не сорваться. — Его превосходительство велел держаться своими силами. Резерв нужен для прикрытия отхода. Расходовать его на позицию его превосходительство считает несвоевременным.

В окопе стало очень тихо. Где-то близко стучал японский пулемёт, и кто-то стонал у задней стенки, но это была другая тишина.

Я стоял у стенки, в чужом окопе, лишний здесь человек с моря. Во мне поднималось знакомое — то самое, что я возил с собой все эти месяцы и от чего так и не отделался. Этот ответ Фока я знал наперёд — заранее, как знают конец давно прочитанной истории: резервы не введены, позиция оставлена. Раньше это были для меня слова. Теперь — люди у задней стенки, Хвостов, прапорщик с затверженным лицом; и я знал, чем кончится, а сделать не мог ничего.

Я мог пристрелять полосу, угадать обход, положить снаряд по чутью. А заставить генерала в версте отсюда послать людей туда, где они нужны, — не мог.

— Передай Третьякову, — сказал Хвостов прапорщику, не вставая, — что держим. Пока есть чем.

Прапорщик козырнул и пополз назад. Хвостов поглядел на меня снизу.

— Слыхал, моряк? — сказал он. И всё. Не стал ни ругать Фока, ни жаловаться, ни просить. Поглядел только — и отвернулся к телефонному ящику.

Я полез к шлюпке. За спиной у меня держался окоп, которому отказали в помощи, и я уносил с собой огонь с моря — всё, что мог ему дать, и чего было мало.

* * *

Третий день решил всё.

Японец навалился с рассвета — всем, что подтянул за двое суток. Артиллерия в три голоса. Пехота по всему фронту. Упрямо, без хитростей. Он знал, что у защитника кончается всё, и не берёг крови: у него её было больше.

Я бил с рассвета. К восьми понял, что бью последнее.

Девятидюймовые тратил поштучно, как патроны в последней обойме. Только туда, где прорвут сейчас, сию минуту. Михеев с подносчиком подкатывали их уже не бегом — по одному. Я видел по его лицу: он считает вместе со мной. Командир «Бобра» больше не спрашивал «на сколько». Он сам всё видел. Между залпами стояла тишина, какой на стреляющем корабле не бывает. Стрелять стало нечем.

Последний ушёл в начале десятого.

Я положил его на лощинку перед окопом Хвостова. По ней японец уже поднимался в полный рост — чуял, что огонь с моря иссяк. Снаряд лёг хорошо. В гущу. Последний раз — по-вчерашнему хорошо. Японца смело, лощинка очистилась. На минуту. Потом он полез снова. А крыть было нечем.

— Всё, — сказал я командиру. — Девятидюймовых нет.

Он кивнул на корму: шестидюймовая ещё есть. Я качнул головой. Шестидюймовыми по этому скату, под острым углом, с дальней якорной — всё равно что отгонять собаку мелочью. Пошуметь — мог. Удержать — нет.

И тут берег пошёл.

Я увидел в трубу, как окопная линия Хвостова дрогнула, попятилась. Из развороченной траншеи полезли наверх серые фигурки — не бегом ещё, а перебежками, огрызаясь, унося раненых. За ними, по гребню, повалил японец. Позиция, которую трое суток держали штыком и моим огнём, посыпалась не оттого, что её взяли. Держать её стало некому и нечем: патроны у Третьякова вышли, резервов Фок не дал, мой погреб был пуст. Всё сошлось разом, как и должно было сойтись, — только на двое суток позже, чем сходилось без меня.

* * *

В отходе спина сама ищет пулю — это страшнее самого боя, где врага хоть видно. А страшнее всего, когда отход срывается в бегство. Так сорвался тот, другой Цзиньчжоу, что я носил в памяти: взятый за один день, с полком, который не отступил, а побежал, бросив пушки.

Здесь не побежали.

Третьяков выводил полк в порядке — то, что от полка осталось, огрызаясь, поротно, цепляясь за каждую складку. А резерв Фока, который не дали на позицию, теперь прикрывал отход — пригодился-таки, как Фок и берёг.

Патроны, которых не хватило Третьякову на третий день, тоже были — лежали в тылу, в запасе. Их Фок, отступая, велел взорвать, чтоб не достались японцу. Я узнал об этом уже в Артуре, и лучше бы не узнавал.

А я делал последнее, что мог. Шестидюймовая «Бобра» била теперь не по скату, а по гребню — по тому самому, что мы трое суток удерживали, а теперь оставляли японцу. Я клал снаряды позади отходящих, в спину наступающему, — стену разрывов между нашими и японцем, чтоб он не сел нашим на плечи. Это было то немногое, на что годилась шестидюймовая под острым углом: не убить, так задержать. И японец придерживался. Не из страха перед моими гостинцами в два с половиной пуда — он за три дня насмотрелся и не на такое, — а из той осторожности, с какой даже победитель не лезет очертя голову туда, где ещё огрызаются.

К полудню перешеек был оставлен. Наньшань, которому положено было пасть в первый же день, держался три и пал на третий. Не сломленный — оставленный, в порядке, с вынесенными ранеными и пушками, с которых сняли затворы, — самих орудий увезти не сумели. Разница в двух днях и в том, как именно пасть, на бумаге не значит ничего. На земле она значила тысячи жизней — тех, кого вывели вместо того, чтоб бросить.

Я видел в трубу, как их выводили. Как четверо тащили на шинели пятого, и шинель провисала. Как артиллеристы, которым нечем было увезти пушку, в последнюю минуту вынимали затворы и сбивали прицелы, чтоб не досталась целой. Как Хвостов — я узнал его по серой фигуре у телефонного ящика, который он так и не бросил, — уходил последним в своей роте, пятясь, лицом к японцу. Крикнуть им отсюда я не мог ничего. Я мог только класть и класть шестидюймовые позади них, выгораживая разрывами тропу, по которой они уходили, — и клал, пока они не втянулись за обратный скат, в мёртвое для японца пространство.

«Бобр» снялся с якоря последним, когда на оставленном берегу уже ходил японец и пристреливался к нам с гребня из полевых. Командир дал ход, и старая канонерка, расстрелявшая весь свой главный калибр, пошла в Артур.

Я стоял на корме и смотрел, как уходит назад Цзиньчжоуский залив. Где-то там, по дороге на юг, отходили к Артуру остатки Третьякова. А правее, за низким мысом, в вечерней дымке лежал ещё не тронутый, целый, со складами, молами и доком город — Дальний. Через день-два японец его возьмёт и сделает своей базой: пристанью для осадных пушек, что станут потом крушить Артур.

И впервые за эти три дня то бессилие, что давило меня в окопе Хвостова, отпустило. Дальний, в отличие от Фока с его резервами, был делом, до которого я дотягивался. Оборонить его нельзя. Но не отдать целым — можно.

До Артура было полсуток хода — и эти полсуток я простоял на корме, подбирая слова, которыми буду ломать в штабе чужое «нет».

Глава 9

«Дальний»

В Артуре меня выслушали и сказали «нет».

Я приехал с Цзиньчжоу к ночи, грязный, прокопчённый, с одной мыслью — я вёз её через все полсуток хода. Шла середина мая; у японца на устройство в Дальнем оставались считаные дни, у меня, чтобы ему помешать, — и того меньше. Наутро выложил её в штабе так коротко, как умел: Дальний надо уничтожить. Весь. Док, краны, молы, склады, электростанцию, водокачку, паровозы — всё, что японец возьмёт через день-два и обратит против нас. Не оборонить — на это нет ни людей, ни времени. А оставить целым — значит своими руками подать Ноги готовую пристань под его осадные пушки.