Системный фермер. Тетралогия (СИ), стр. 225

– К матери Руфь.

Радован моргнул.

– К ведьме? Сейчас?

– Сейчас.

– Ты понимаешь, что старуха тебя веником погонит? И правильно сделает.

– Пусть гонит, – я обошёл его и двинулся к лестнице.

– Да что стряслось‑то?

Я остановился на верхней ступеньке.

Объяснять было бесполезно и, честно сказать, некогда. Ни про печать, ни про то, что под ней лежит, Радован не знал. Знала одна старуха, да и та по обрывкам молвы минувших лет.

– Предчувствие у меня плохое, – сказал я. – Очень плохое. Иди спать.

Он поглядел на меня, поставил кружку на подоконник и потянулся за сапогами.

– Ага, конечно. Теперь я точно усну.

На улице никого не было. Ни огонька в окнах, ни собаки, ни припозднившегося гуляки. Радован семенил рядом, зевал во весь рот и ворчал.

– Знаешь, что самое обидное? Я ведь только‑только кабинет обжил. Чернильницы расставил по местам, книги разложил. Думал, впервые за три месяца высплюсь, как человек… Слушай, а может, завтра с утра? Ну правда. Что бы там ни было, до рассвета оно подождёт. Часа четыре осталось.

– Не подождёт.

– Ты хоть скажи, о чём с ней говорить будешь? Может, я тоже пригожусь.

– Не пригодишься.

– Вот всегда ты так, – обиделся он.

Дом матери Руфь стоял на отшибе, за поворотом дороги, у самой опушки, и в темноте выглядел покосившимся сильнее обычного. Ставни закрыты. Дым из трубы не идёт, но ночью ему и не с чего идти.

Я поднялся на крыльцо и постучал.

Тишина.

Постучал ещё раз, погромче. Внутри ничего не шевельнулось.

– Спит человек, – сказал Радован. – Как нормальные люди в такое позднее время.

Я забарабанил кулаком так, что дверь заходила в косяке.

– Мать Руфь! Это Войцех Мейер! Открой!

Ничего.

Я обошёл дом, нашёл окно её горницы и стал колотить в раму. Стекло дребезжало, ставня хлопала. Со стороны деревни забрехали собаки, а в доме, в трёх шагах от меня, стояла тишина.

Вот тут мне стало нехорошо.

– Радован, – сказал я. – Она старуха, но не глухая. Такой стук и покойника поднимет.

– Ну… – он замялся. – Сон у стариков крепкий бывает. Моя бабка, царствие ей, спала так, что…

– А ставни? Ставни изнутри закрыты, значит, она дома.

Радован замолчал.

Я огляделся, поднял с земли обломок жерди, всунул в щель под рамой и надавил. Дерево жалобно затрещало.

– Войцех! Ты что творишь! Это же взлом!

Крючок выскочил, рама пошла внутрь. Я подтянулся, перевалился через подоконник и ввалился внутрь, чуть не своротив стол.

Я нашарил на столе свечу, потом огниво. Пальцы не слушались, искра ушла в сторону два раза, на третий фитиль занялся, и по стенам поползли тени от развешанных пучков.

– Мать Руфь! – позвал я.

Тихо.

Я прошёл в горницу, поднял свечу и остановился.

Она лежала на своей лавке под лоскутным одеялом, наполовину сползшим на пол. Голова запрокинута, седые космы разметались по подушке. Глаза приоткрыты. И лицо.

Лицо у неё перекосило на сторону. Правый угол рта уехал вниз, щека обвисла, будто её потянули за кожу и так оставили, а левая половина осталась нормальной, и от этого делалось особенно жутко.

За спиной скрипнула рама, потом раздался грохот, потом сдавленный вскрик.

Радован влез следом, увидел лицо старухи в свете свечи и шарахнулся назад так, что впечатался в стену.

– Мать честная… – выдохнул он. – Что с ней⁈

– Не ори.

Я поставил свечу на табурет и опустился на колени у лавки.

– Мать Руфь. Ты меня слышишь? Это Войцех.

Ничего. Глаза приоткрыты, зрачки есть, но взгляд плавает и ни на чём не держится.

Я взял её за запястье. Рука была тёплая, и под пальцами колотилась жилка, часто и неровно. Дышала старуха тяжело, с бульканьем, и с угла рта тянулась ниточка слюны.

Я не лекарь. Ни в этой жизни, ни в прошлой. Но кое‑что я видел.

Инсульт. Удар, как здесь говорят. У соседа по даче в прошлой жизни было в точности так же: перекошенное лицо, полуоткрытые глаза, одна сторона тела как чужая. Его тогда увезли, и он потом ещё восемь лет прожил, только правой рукой шевелить не мог и говорил медленно.

Я осторожно положил её руку на одеяло.

– Радован.

– А?

– Бери мою лошадь. Гони к Луке. Скажи, удар у старухи, пусть берёт всё, что есть, и едет сюда.

Радован не стал спорить ни секунды. Вот за что я его люблю: языком он мелет без остановки, а как доходит до дела, вопросов не задаёт. Он загремел засовом, распахнул дверь изнутри, чтобы Луке не пришлось лезть в окно, и умчался в темноту.

А я остался сидеть на полу.

Я поправил старухе одеяло, подложил под голову вторую подушку, чтобы дышала полегче, смочил тряпицу в кадке и обтёр ей лицо. Больше я ничего не умел.

И вот тогда до меня дошло по‑настоящему.

Всё, что я знал о печатях, руслах и затворённых полянах, я узнал через неё. Вязь я разбирал по книге с её подсказками. Слово «затворено» перевела она. Технику отведения русла я дополнил потому, что она мне растолковала два десятка знаков, которые я в жизни бы сам не сложил. Она была моим единственным человеком, кто хоть немного понимал этот язык.

Второго такого человека на фронтире, наверное, не было.

А печать в это самое время осыпалась по проценту в четыре часа.

Я сидел в темноте рядом с парализованной старухой, слушал её тяжёлое дыхание и понимал, что теперь я один.

Лука приехал перед рассветом, злой, заспанный и с котомкой.

Он провозился со старухой с полчаса, потом вышел, сел на лавку и долго молчал.

– Удар, – сказал он наконец. – Правую сторону забрало. Речь отняло. Живая, дышит, сердце частит, но ровно. Дальше как повезёт.

– Что значит как повезёт?

– То и значит, – Лука посмотрел на меня устало. – Может, через неделю руку поднимет и мычать начнёт. Может, через месяц заговорит, коряво, но заговорит, я такое видел дважды. А может, второй удар придёт и заберёт совсем. Тут не я решаю, Войцех.

– Что нужно, чтобы она поправилась?

– Уход. Поить, кормить с ложки, переворачивать. Тепло, покой, чтобы не тревожили. – Он пожевал губами. – Одна она тут не выживет. Не через уход, так с голоду.

– Значит, перевезём в усадьбу, – сказал я. – Комнат хватает. Приставлю к ней двух баб, будут сидеть посменно. Ты приходи каждый день, её нужно поставить на ноги.

– Ну, ничего обещать не могу, – с досадой заявил Лука. – Остаётся надеяться лишь на милость Богов.

Вскоре я вернулся домой. Спать я даже не пытался. Поставил свечу на дубовый стол в комнате, которую занял под себя, развернул холстину и раскрыл книгу.

Читал я до полудня.

Страницы шли одна за другой, и я узнавал много нового. Травы с подписями, столбцы знаков, рисунки корней в разрезе. Тут мать Руфь показывала мне, как отличать знак земли от знака воды. Тут я, помнится, три вечера бился над одним разворотом.

Я листал дальше и дальше, всё быстрее, ища хоть одно слово о печатях.

Дальние страницы были про историю фронтира. Кто, когда и откуда сюда пришёл, где ставил первые дворы, как делили землю. Потом пошли сказки, длинные, с повторами, про говорящего волка и про девицу, что вышла замуж за речного духа. Потом какие‑то счёты между родами: этот тому должен корову, тот этому обещал дочь, а на выхлопе получилась история в духе исландской саги с кровной враждой между семьями.

К полудню я добрался до того самого разворота, где мы с матерью Руфь читали про затворённое русло, и вцепился в него глазами. Схема каналов, знаки, вязь. Вот отсюда я вытянул технику отведения.

А продолжение должно было быть на следующем листе.

Следующего листа не было.

Я поднёс книгу к свету и осмотрел корешок. У переплёта торчал узкий рваный обрывок пергамента, шириной в палец. Лист выдрали. Причём выдрали не вчера: край обтрепался, потемнел, и в него въелась та же пыль, что и в соседние страницы.

Я сидел, глядел на этот обрывок и, честно говоря, готов был запустить книгой в стену.