Тень твоей гордости (СИ), стр. 32
— Ты сумасшедший, — выдохнула она мне в губы.
— Ты сделала меня таким, — ответил я. И поцеловал снова. Глубже. Дольше. Мне было плевать на рыбаков на берегу, на китайскую семью в соседней лодке, на весь мир, который мог смотреть. Я впервые в жизни ничего не прятал.
В номер мы вернулись, когда стемнело. В окнах горели тысячи огней Пекина — жёлтые, белые, красные. Она скинула туфли прямо у порога, бросила: «Я в душ», — и исчезла за стеклянной дверью ванной. Я слышал шум воды — сначала сильный, потом тише, когда она намыливала волосы. Я стоял у панорамного окна и смотрел на город. Десять лет назад я приезжал сюда один. Дикий. Злой. Голодный до сделок. Я не ходил в парки. Не покупал чай. Не смеялся. Не целовал никого в лодке на озере Куньминху. Я был пустым. Я был механизмом, который работал без остановки — и сгорал изнутри.
Теперь я стоял здесь, и внутри было горячо. Налито до краёв. Её присутствием. Её смехом. Тем, как она смотрела на драконов. Как молчала, когда я говорил о нас. Как её пальцы переплетались с моими, когда мы шли по аллее.
Я подошёл к кофемашине — встроенной, итальянской, с двойным бойлером и дисплеем на пяти языках. Разобрался за пять минут. Когда-то она учила меня выбирать кофе, а теперь я сам умел варить эспрессо. Двойной. Без сахара. Вспомнил, что в мини-баре стоял миндальный сироп — маленькая бутылочка с золотистой жидкостью. Добавил каплю. Поставил чашку на блюдце и вынес на балкон.
Пекин лежал внизу — тёплый, живой, светящийся. Воздух был морозным, но ветра не было, и пар от кофе поднимался ровным столбом. Она вышла из душа и появилась в дверях балкона — в моей рубашке, белой, той самой, что была на мне во время совещания. Рубашка доходила ей до середины бедра, ворот расстёгнут на две пуговицы, влажные волосы тёмными прядями прилипали к ключицам. От неё пахло гелем для душа — свежим, цитрусовым — и чем-то ещё: тёплым, сонным, родным.
Я смотрел на неё — и не мог надышаться. Горло сдавило.
— Что? — она поймала мой взгляд, чуть улыбнулась.
— Ничего, — я покачал головой. — Просто ты… красивая. Невыносимо красивая.
Она вышла на балкон, облокотилась на перила, взяла чашку из моих рук. Сделала глоток. И замерла.
— Ты добавил сироп.
— Миндальный, — сказал я.
— Я люблю миндальный.
— Я знаю.
Она поставила чашку на перила. Обернулась, обхватила меня руками, уткнулась носом в мою шею, и я почувствовал, как её губы коснулись моей кожи. Медленно. Благодарно. Без спешки. Я обнял её в ответ, прижал к себе — сквозь тонкую ткань рубашки я чувствовал каждую линию её тела, её дыхание, её тепло. Она пахла домом. Моим домом.
— Глеб, — сказала она тихо, почти шёпотом. — Я никогда не думала, что такое возможно.
— Что именно?
— Чтобы меня выбирали. По-настоящему. Каждый день. Снова и снова.
У меня сжало горло. Я провёл рукой по её влажным волосам, заправил прядь за ухо, коснулся мочки, где сверкал сапфир.
— Я не выбираю каждый день, — я задержал дыхание. — Я выбрал однажды. И теперь просто живу с этим.
Она подняла голову, посмотрела мне в глаза. В её взгляде было что-то такое, от чего я забыл, как дышать.
— Я хочу попросить тебя кое о чём, — сказал я.
— О чём?
— Возьми несколько выходных. На следующей неделе.
— Зачем?
Я помолчал. Не потому, что сомневался. А потому что момент был слишком большим, чтобы просто бросить слова в воздух.
— Чтобы разослать приглашения. На свадьбу. Твоим близким, друзьям. Всем, кого ты хочешь видеть.
Она моргнула. Медленно, словно переваривая каждое слово. Потом повторила — тихо, почти беззвучно:
— Приглашения на свадьбу…
— Я уже пригласил своих, — я смотрел ей прямо в глаза, не отпуская её взгляда. — Вадима. Лену из приёмной. Совет директоров. И маму.
Она вздрогнула. Я почувствовал это — мелкая дрожь прошла по её телу, как электрический разряд.
— Ты… пригласил маму?
— Да, — я взял её ладони в свои. Они были холодными — балкон давал о себе знать. Я поднёс их к губам, начал дышать на них, согревая. — Она очень хочет с тобой познакомиться. Я рассказал ей о тебе. Всё. Впервые за много лет я позвонил матери и сказал: «Я люблю женщину. И я хочу, чтобы ты её узнала, пока ещё есть время».
Глаза Эммы наполнились слезами. Они не побежали по щекам — они просто стояли, дрожа, отражая огни Пекина.
— Что она сказала? — спросила Эмма шёпотом.
— Она сказала: «Наконец-то ты живёшь, а не существуешь», — я сглотнул ком в горле. — Она много лет этого ждала.
Эмма молчала. А потом слёзы побежали — горячие, частые, солёные. Она не вытирала их. Она смотрела на меня и плакала, и улыбалась одновременно, и я понял, что это и есть ответ.
— Ты хочешь настоящую свадьбу? — спросила она, и голос её дрожал, но не ломался.
— Я хочу, чтобы весь мир знал: ты — моя жена, — я взял её лицо в ладони. — Не по контракту. Не по фикции. По любви.
Она притянула меня к себе и поцеловала. Долго. Глубоко. Со вкусом слёз и миндального сиропа. Я чувствовал, как её пальцы сжимают ворот моей рубашки, как она прижимается ко мне всем телом, как её сердце бьётся в унисон с моим.
Пекин горел внизу — тысячи огней, тысячи окон, тысячи жизней. Где-то на озере Куньминху качались на воде лодки-драконы. Где-то в парке Ихэюань шуршала жёлтая листва под ногами последних посетителей. А мы стояли на балконе тридцать восьмого этажа, обнявшись, и я был счастлив так, как не был никогда в жизни.
Я перестал просыпаться в три утра. Я перестал бояться тишины. Я перестал быть один.
Она была всем, чего я не знал, но всегда искал.
Глава 19
Глава 19
Глава 19
Эмма
Свадьбу назначили на конец января. Глеб хотел зиму — «чтобы снег, как в тот день, когда ты пришла в мой кабинет в мокром пальто». Я не спорила. Я вообще перестала спорить с ним в те дни — он был так счастлив, что я боялась сказать лишнее слово и разбить эту хрупкую красоту.
За три недели он превратил подготовку в военную операцию: ресторан, цветы, оркестр, меню, список гостей — всё было расписано с той же скрупулёзностью, с какой он когда‑то готовил сделки. Только теперь он улыбался, обсуждая оттенки скатертей, и звонил мне по четыре раза на дню. «Как думаешь, пионы или каллы?» — «Пионы». — «Я так и знал». И я слышала, как он выдыхает с облегчением, будто я подтвердила что‑то важное не про цветы, а про нас.
Я собирала коробки. Мы решили, что после свадьбы я перееду в особняк на Крестовском окончательно, и моя съёмная квартира на Петроградской потихоньку пустела. Вещи, книги, папки, старые фотографии — всё перекочёвывало в просторную гардеробную, которую Глеб освободил для меня, выкинув половину своих костюмов. «Мне хватит трёх, — сказал он. — Серый, синий и тот, в котором я женюсь». Я рассмеялась тогда, но внутри что‑то дрогнуло: он отдавал мне пространство. Своё личное, мужское, защищённое годами. И делал это легко, будто иначе и быть не могло.
То утро началось с тишины. Глеб ушёл на встречу с подрядчиком по тендеру — я слышала, как заурчал двигатель его машины, как стих звук за воротами. Я сидела в гостиной на полу, разбирая последнюю коробку. Внутри были старые тетради, пара свитеров, которые я не носила уже года три, и — на самом дне — тот самый блокнот.
Потёртый, кожаный, с выцветшим золотым тиснением. Я купила его ещё в университете, на распродаже в маленькой лавке на Василеостровской, и не открывала лет пять. Кожа облупилась на уголках, корешок потрескался, но внутри страницы остались белыми, чуть пожелтевшими по краям. Я открыла наугад и замерла.
Страницы, исписанные моим почерком. Не деловые записи, не списки задач — мечты. Я забыла, что вела этот блокнот. Забыла, как в двадцать три года, через год после того, как устроилась к Глебу, я тихо, тайком, записывала, какой могла бы быть наша свадьба. Не его свадьба — моя мечта. Та, о которой я никогда никому не говорила и даже себе боялась признаться до конца.
