АдвокатЪ 3 (СИ), стр. 38

Он метнулся к одной из вешалок и извлек на свет божий сюртук темно-зеленого, почти болотного цвета, из плотного твида. Сюртук был явно ношеным, но в отличном состоянии: ни потертостей, ни лоснящихся локтей, только на правом обшлаге виднелась крошечная, почти незаметная штопка.

— С плеча одного помещика из Симбирской губернии! — торжественно объявил Шмулевич, встряхивая сюртук, как тореадор плащом. — Человек был солидный, но карточный долг, сами понимаете… Продал мне почти даром, а я — вам почти даром. Английский твид, сударь мой, в России такой не делают! Смотрите на подкладку!

Он вывернул полу сюртука, и я увидел на атласной подкладке едва различимый штемпель: «J. J. Crombie, Aberdeen». Миллер как-то упоминал, что шотландский твид — вещь добротная и носится десятилетиями.

— Примерьте, примерьте! — засуетился Шмулевич, помогая надеть сюртук.

Я сунул руки в рукава, одернул полы и подошел к мутноватому зеркалу в углу. И обомлел. Сюртук сидел так, будто шили на меня. Грудь не топорщилась, талия схватывалась именно там, где нужно. Длина рукавов была безупречна.

— Изумительно! — закатил глаза Шмулевич, не дожидаясь моей реакции. — Вы в нем вылитый лорд Байрон, только живой и с деньгами! Сколько? Четыре рубля, и я разорен!

Я уже открыл рот, чтобы согласиться, но тут из нагрудного кармана сюртука выпорхнула какая-то бумажка и, планируя, опустилась на пол. Шмулевич проворно нагнулся, но я успел поднять ее первым. Это оказался сложенный вчетверо листок, пожелтевший от времени.

Глава 16

Я развернул его и увидел написанные бисерным, явно дамским почерком строки:

«Милый мой Петенька, душа моя разрывается без тебя. Когда же ты наконец приедешь и увезешь меня из этого гадкого Заволжска? Твой дядюшка опять грозился лишить наследства, но мне все равно, я согласна бежать с тобой хоть в Тамбов! Помнишь нашу скамеечку в саду? Я сижу там каждый вечер и все жду… Твоя навеки, N.»

Я невольно фыркнул. Шмулевич, заглядывавший мне через плечо, тоже прочитал записку и всплеснул руками.

— Ой, вэй! — воскликнул он с притворным ужасом. — Сюртук оказался с любовным секретом! Ну, ничего, молодой человек, вам же лучше: сюртук уже проверен на романтические подвиги. Может, и вам удачу принесет!

Я засмеялся в голос, представив того самого промотавшегося помещика Петеньку, который, получив наследство или не получив его вовсе, спускал последние деньги за карточным столом, пока его дама сердца ждала на скамеечке.

— За три рубля, — сказал я, отсмеявшись, — вместе с историей.

Шмулевич сделал вид, что умирает от такого торга. Он схватился за сердце, закатил глаза, пробормотал что-то про «разбойников с большой дороги» и «голодных детей», но в итоге махнул рукой:

— Три с полтиной, и ни копейкой меньше! За историю — отдельная плата. Представьте, расскажете ее когда-нибудь своим детям, они будут в восторге!

Ударили по рукам. Я переоделся в свой старый сюртучишко, а зеленый твид Шмулевич ловко завернул в плотную коричневую бумагу, перевязав бечевкой. Записку я тоже спрятал в карман.

Уже уходя, я заметил на вешалке еще и простой, но вполне приличный шейный платок из черной шерсти — как раз такой, о каком говорил Миллер. Шмулевич, заметив мой взгляд, тут же оживился:

— Шесть гривен, и он ваш!

Я кивнул, и платок отправился в тот же сверток. На сегодня покупки были окончены.

Нагруженный новыми вещами я вернулся в свою новую квартиру. Рубашки аккуратно развесил по плечикам, чтобы расправились. Разложил по полочкам исподнее. Рабочая моя папка, с которой я за это время почти сжился, перекочевала в стол.

Солнце заливало флигелек сквозь чистые, только вчера вымытые окна, и в его лучах весело плясали пылинки. Печь дышала теплом — Анна Захаровна сдержала слово и протопила с самого утра. Я стоял посреди своей новой квартиры и чувствовал себя почти помещиком.

Я присел на подоконник, глядя в сад. Голые ещё ветви яблонь тянулись к небу, но на них уже набухали почки. Тишина стояла такая, что было слышно, как дворник постукивает топором. Но этот звук был мирным, хозяйственным, а не угрожающим, как в прошлый раз у Лалетиной. И никакой сырости, мрачных пятен черной плесени под потолком и промозглых сквозняков. Я вдруг осознал со всей ясностью: это мой дом. Мой первый настоящий дом.

В дверь деликатно постучали.

— Аркадий Ильич, голубчик, обедать пожалуйте. У нас нынче по-постному, но сытно.

Голос Анны Захаровны звучал мягко и приветливо. Я вышел во двор. Она стояла на крыльце главного дома, в том же темном платке, но вдовьей строгости на ее лице уже почти не было. Скорее, как радушная бабушка.

Столовая в доме протоиерея была под стать всему дому: небольшая, с низким потолком и лампадой в углу перед образами. Пахло деревом, свечным воском и чем-то удивительно домашним — грибным наваром, печеной картошкой, хлебом. Посреди комнаты стоял круглый стол, накрытый чистой, хоть и не новой, скатертью. На столе дымилась глиняная миска, прикрытая льняным полотенцем.

— Садитесь, батюшка, садитесь. У меня чинов нет, — Анна Захаровна указала на стул. — Обед простой, постный, но Анфиса у меня мастерица.

Она сняла полотенце с миски, и по столовой поплыл густой грибной дух. Грибные щи — наваристые, темные от сушёных белых грибов, с морковью и кореньями, приправленные рубленой зеленью. Рядом, на деревянном блюде, исходила паром рассыпчатая гречневая каша, политая конопляным маслом, — золотистая, с поджаристой корочкой. В глиняной плошке — моченая брусника, а на отдельной тарелке — ломти ржаного хлеба, темного, чуть кисловатого, и пирожки с капустой, пшеничные, но на постном тесте. В довершение — кувшин клюквенного киселя, густого, почти стоячего.

— Благословите, матушка, — сказал я, входя в роль благочестивого жильца.

— Бог благословит, — она истово перекрестилась, и мы приступили.

Первые минуты прошли в молчании. Анна Захаровна ела мало, больше подкладывала мне, приговаривая: «Вы кушайте, вы молодой, вам расти надо».

Но я заметил, что она нет-нет да и поглядывает куда-то в угол, и между бровей у нее залегла едва уловимая складочка. Наконец она коротко вздохнула, словно сама себя оборвала.

— Анна Захаровна, — я отложил ложку, — у вас что-то случилось? Может, я не в свое дело лезу, но, право, вижу же: какая-то забота вас тяготит. Уж не обессудьте.

Она помолчала, потом поджала губы, но видно было, что желание поделиться борется с привычкой не обременять посторонних.

— Да забота-то, по совести сказать, пустяковая. И совестно мне вас, молодого человека, с первых дней в свои дрязги втягивать. Но коли уж вы сами спросили… Может, вы, по вашей части, чего и присоветуете. Дело-то, пожалуй, даже и не дело, а так — недоразумение.

Она подлила мне киселя и продолжила, глядя в окно:

— Домик этот и флигелек покойный отец Михаил еще при жизни на мое имя записать желал, чтобы я, вдова, была в своем праве. Да все как-то руки не доходили, дела духовные, приход… А как преставился он, пять лет тому, я осталась без бумаги официальной, а с одной только домовой книгой да его завещанием духовным. И то завещание составлено было по-домашнему, при свидетелях, но без нотариуса. Казалось бы, вдова протоиерея, кто ж меня тронет?

Она вздохнула:

— Ан нет. Прошлой осенью объявился в городе некто Хворостинин, купец из мещан. Он приобрел участок, что позади моего сада. И вдруг подает прошение в городскую управу, будто бы часть моего сада, а именно, та полоса, где старый колодец и яблоня-анисовка, по старым планам двадцатых годов числится как городская земля, и он, Хворостинин, ее выкупил. И теперь требует, чтобы я либо перенесла забор, либо выкупала у него эту полосу за бешеные деньги. А у меня ни планов тех, ни сил с ним судиться. В управе говорят: подавайте бумаги на право владения. А какие у меня бумаги? Только метрика мужа да моя вдовья пенсия.

Она махнула рукой, и в этом жесте было больше усталости, чем гнева.