Ювелиръ. 1812. Париж (СИ), стр. 28

Я пригляделся к остальным в помещении, французские офицеры вытянулись, даже раненые у дальней стены пытались изобразить приличную осанку, хотя один заметно покачивался. Будь у лекаря хоть капля настоящей власти над всей этой рыцарской дурью, он бы живо уложил каждого.

Толстой внимательно слушал, как Даву уточняет детали охраны, Эжен обещает написать матери, а адъютант заносит в протокол мое новое назначение. Федор Иванович помалкивал, выжидая, пока французы выскажут все существенное. Едва Наполеон подтвердил отправку в Мальмезон, граф сделал шаг вперед.

Даву вопросительно смотрел на Толстого.

Ох, кажется, граф сейчас вычудит. Мне до судорог захотелось выругаться — длинно и витиевато.

Наполеон переводил взгляд с меня на Толстого. В его глазах мелькнул интерес. Странные машины, странное оружие, странный мастер; теперь к ним прибавился раненый граф, готовый вмешаться в разговор.

— Вы имеете что-то возразить против моего распоряжения, граф? — спросил император.

Толстой обозначил неглубокий, чисто символический поклон, на большее его просто не хватило бы.

— Имею, Ваше Величество. Григорий Пантелеевич один во Францию не поедет. Прошу включить меня в тот же конвой.

— Исключено, — отрезал Даву.

— Напротив, маршал, это необходимо.

Я поморщился: из него опять поперла фирменная толстовщина — манера говорить так, чтобы собеседнику немедленно захотелось схватиться за эфес. К счастью, Федор Иванович вовремя спохватился: долго держаться он явно не мог. С трудом переведя дух, Толстой деловито продолжил:

— Послушайте, я ранен и отлично понимаю свое положение. Комфорта не прошу. Я предлагаю вам поберечь силы.

Даву посмотрел на него как на буйного пациента, вздумавшего торговаться за микстуру:

— Каким образом?

— В отсутствии мороки. Русский граф, оставленный здесь в одиночестве, начнет заваливать вас протестами по всем правилам. Письменные жалобы, требования свидетелей, обращения к старшему офицеру… Почерк у меня, признаю, скверный, зато терпения хватит на десятерых.

У Эжена де Богарне предательски дрогнул уголок рта. Толстой, вцепившись в стул, уже перешел к открытому шантажу:

— На каждый отказ я отвечу вызовом. Как только оклемаюсь, потребую сатисфакции у первого офицера, чья подпись окажется на бумаге. Следом доберусь до того, кто отдал приказ. Запретят дуэль — стребую официальный запрет. Разрешат — оспорю формулировки. Оставят без ответа — сочту это новым оскорблением.

— Вы вздумали пугать армию императора бумажной волокитой? — с усмешкой уточнил Даву.

— Бумагами, дуэлями и бесконечными беседами с караульными. Могу еще песни петь, если совсем скучно станет.

— Пение при такой ране пагубно, — безэмоционально вставил врач.

— Доктор, вы единственный здравомыслящий человек в этой компании.

Пара французских офицеров у входа застыла с каменными лицами, явно боясь прыснуть со смеху. Я прикрыл глаза ладонью. Толстой во всей красе: вокруг рушится мир, император ссылает меня за тридевять земель, Федор Иванович уже прикидывает, как устроить конвоирам ежедневный персональный ад.

Наполеон наконец заговорил:

— Вы идете на это ради него?

Толстой впервые посмотрел на меня.

— Ради него, — подтвердил Толстой. — Я уже однажды позволил Григорию Пантелеевичу распорядиться собой в одиночку. С меня хватит.

— Ты ничего мне не позволял, Федор Иванович, — буркнул я.

— Ой ли? Я ведь тебя знаю. Мне всегда приходилось разгребать последствия твоих поступков, Григорий Пантелеич.

В голосе осталась одна смертельная усталость человека, которому дружба с неугомонным ювелиром обошлась слишком дорого. Более того, кажется, я чего-то не знал, раз он так говорит.

— Дорога тебя прикончит, — сказал я по-русски.

— Зато буду точно знать, кого помянуть перед кончиной, — огрызнулся он на том же языке.

Солдат-переводчик выдал что-то невнятное, растеряв половину смысла, и Толстому пришлось повторить по-французски:

— Скажу проще: рядом со мной он будет вести себя лучше. Мне тоже так спокойнее, хотя этот ворчун сейчас начнет отрицать.

Наполеон взглянул на меня. Я устал пожимать плечами. Иногда друг говорит гадости просто потому, что они — чистая правда.

Даву снова вмешался, теперь с сугубо практической стороны:

— Сир, вдвоем они опаснее. И нужно будет разместить их так, чтобы исключить тайные переговоры.

— Мы можем орать во всю глотку, — вставил Толстой. — Григорий Пантелеич все равно пропускает мои советы мимо ушей.

— Граф, — предостерегающе произнес Даву.

— Молчу-молчу.

Наполеон несколько раз прошелся по комнате. Просьбу он оценивал с точки зрения пользы. Наша дружба интересовала его наравне с захваченными машинами и ружьями: всякую привязанность можно обратить себе на службу, если верно рассчитать давление.

— Саламандра умеет выбирать себе людей, — негромко заметил он.

— Друзей, Ваше Величество, — поправил Толстой.

После этих слов даже Даву посмотрел на графа так, будто тот уже стоял у расстрельной стенки. Наполеон, правда, принял поправку. Людей, верных по приказу, он знал превосходно. Толстой сам потребовал место в конвое, и эта добровольная привязанность явно тревожила императора.

— Друзей… — повторил Наполеон, словно пробуя слово на вкус. — Что ж, это многое объясняет.

Он обернулся к медику:

— Перенесет граф дорогу?

Тот тяжко вздохнул.

— При частых остановках и лежачем месте — да, сир.

— Он сможет поехать вместе с Саламандрой?

— Если подготовить повозки должным образом.

— Я распоряжусь, — Даву окончательно взял дело в оборот. — Они будут ехать рядом, под общим присмотром. Разговоры — только при свидетелях. Ночлег в одном помещении, чтобы не плодить лишние караулы. Так будет меньше слухов и соблазнов для побега.

Маршал уже прикидывал число конвоиров.

— Что же, граф Толстой едет с ним, — подытожил Наполеон.

— Благодарю, Ваше Величество.

— Не стоит. Вы добровольно выбрали тяжелый путь.

Толстой улыбнулся.

— Вы несносны, Федор Иванович, — пробормотал я по-русски.

Он прикрыл глаза. На губах появилась самодовольная ухмылка, которая всегда бесила его врагов.

— Зато надежен, Григорий Пантелеевич. Зато надежен.

После распоряжения о Мальмезоне французы не спешили расходиться. Офицеров в лазарете набилось столько, что стало тесно: слишком много деталей требовало личного одобрения императора. Именно в этот момент у входа поднялся шум. Жандарм преградил кому-то путь, снаружи требовали срочной аудиенции.

— Кто там еще? — резко обернулся Даву.

— Адъютант короля Неаполитанского, господин маршал! Срочное донесение Его Величеству!

Наполеон вскинул голову.

— Впустить.

В лазарет вошел офицер в запыленном мундире. Он не бежал, однако держался лишь на остатках сил. На рукаве темнела кровь, плащ сбился набок, лицо покрывала дорожная грязь. Заметив меня и Толстого, адъютант осекся.

— Докладывайте, — приказал Наполеон.

Офицер замялся, косясь в нашу сторону.

— Сир…

— Я жду доклад.

Офицеры у стола перестали шевелиться.

Адъютант вытянулся:

— Король Неаполитанский скончался, сир.

Перо в руке офицера остановилось. Эжен подался вперед. Лицо Наполеона превратилось в высеченный из скалы бюст, только глаза стали другими, можно даже сказать — чужими.

— Когда? — коротко спросил он.

— Около четверти часа назад, сир.

Наполеон опустил голову.

— Он успел что-то сказать?

Адъютант снова бросил взгляд на мою койку.

— Я спросил: он говорил⁈ — Голос императора стал опасно тихим.

— Да, сир. Он просил передать… «Я рад, что успел».

Вот уж новость. Значит, Мюрат умер. Король Неаполитанский, блестящий кавалерист и зять императора, понимал, ради чего бросился в безумную свалку у гати. Государя он вытащил, заплатив единственной монетой, которая там принималась. Теперь лежал где-то неподалеку под простыней.