Высота памяти (СИ), стр. 38

Капитан прочёл строку до конца. Я ждал, что страницу он пропустит и возьмёт только удачные. Он подозвал писаря.

— Снимайте с оговорками. И фамилии обе. Оригинал оставить им.

Копировали в штабе, при нас. Технический лист лёг отдельно от лётной тетради: разные составители, разные подписи. На копии наших замечаний сохранились поля, зачёркивания и фраза об основании прогноза. Потом капитан расписался в получении и унёс папку.

Это ещё не было уставом. Одну рабочую копию могли положить под сукно, потерять при переезде или пустить на растопку. Но теперь наши строки лежали не только в моём планшете. И вместе с полезным выводом в другую комнату ушло право его исправить.

* * *

К концу октября полк снова набрал форму — не прежнюю: прежней не стало вместе с машинами и фамилиями, оставшимися летом. На стоянке были Яки; в строю рядом стояли люди, которых я месяц назад различал только по цвету волос; Гришин по-прежнему читал приказы тем же ровным голосом, Лунин не выпускал машину с пустой клеткой, Дёмин оставлял в тетради место для слова «не установлено». Этого оказалось достаточно, чтобы чужой состав начал становиться частью.

Белобрысый прошёл проверку со второго раза: на первом потерял ведущего в облачной кромке и вернулся один, но его не отправили обратно и не назвали трусом — Дёмин разложил маршрут, показал место расхождения и велел пройти ещё раз ведомым у другого лётчика. Во второй раз парень держался так близко, что после посадки получил выговор уже за дистанцию.

— Когда же правильно? — спросил он у меня, сняв шлемофон.

— Когда видишь ведущего и можешь смотреть не только на него.

— Это как?

— Завтра покажешь.

Он вздохнул, но книжицу не достал.

Ночью прошёл мокрый снег — не первый в Поволжье вообще и не первый по календарю, просто наш первый на этой стоянке; к рассвету земля снова почернела, а на затенённых сторонах колёс осталась белая каша. Техники сметали её щётками, а Лунин сунул палец под чехол моего мотора, проверил, сухо ли, и велел подтянуть нижний край.

После завтрака Гришин собрал лётчиков в классе, снял с доски вчерашнюю схему учебного боя, перевернул и положил на стол.

— Получен приказ о готовности к перебазированию.

В комнате перестали скрипеть лавки.

— Срок и маршрут объявлю отдельно. До этого — машины, имущество, личные вещи привести в готовность. Техническому составу списки работ к восемнадцати. Лётному — карты и связь проверить сегодня. Вопросы?

Белобрысый поднял руку, потом опустил. Гришин заметил.

— Говори.

— На фронт, товарищ капитан?

— Для парада вас сюда собирали, по-твоему?

Кто-то тихо засмеялся. Гришин подождал.

— На фронт. Московское направление.

Он сказал это без нажима. Два слова легли поверх вчерашней схемы.

Я не стал вспоминать, что знал о Москве. Большой исход не давал ни маршрута на завтра, ни высоты облаков, ни имени того, кто не вернётся с первого вылета. Для приказа у меня была только карта. Для машины — подпись Лунина. Для людей — то, чему мы успели научить и что ещё можно было исправить до отправки.

Гришин стал распределять работу. Дёмин записывал. За окном техники снимали с колёс остатки снега, и мокрые щётки шуршали по резине.

На доске под перевёрнутой схемой осталась одна не стёртая мелом стрелка. Она шла на запад.

Глава 20

«Письмо с фронта»

Письмо матери я дописал первого ноября, и только на подписи стало ясно: ни разу не переводил себя на Андрея. В июле каждую строку приходилось сперва сказать внутри голосом Северина, потом выправить: убрать взрослую складность, не назвать вещь словом, которого Андрей мог не знать, не успокоить мать слишком умело. Я выводил чужие буквы медленно, будто подделывал пропуск, хотя рука, имя и право на подпись принадлежали телу за столом.

Теперь карандаш шёл без остановки.

«Жив и здоров, мам. Нас отвели от фронта, дали новые самолёты и снова посылают в дело. Носки твои ношу. Не сердись, что редко пишу: адрес меняется быстрее письма. Сестрёнку поцелуй. Настю привечай. Береги себя».

Ни обещания скоро вернуться, ни уверения, что новая машина убережёт: мать всё равно прочла бы между строк больше написанного. Я поставил: «Твой Андрей» — и только тогда задержал карандаш; подпись вышла привычной, и это напугало сильнее, чем июльская заминка перед ней.

Я попробовал вспомнить, как подписывался Северин в служебной ведомости, но память дала не буквы, а движение кисти — широкое, небрежное, с длинным росчерком; повторить его андреевой рукой сразу не смог. Не забыл — просто два имени больше не стояли передо мной поровну: одно лежало на бумаге, второе приходилось доставать.

В казарме собирались на вылет: за спиной хлопали крышки ящиков, кто-то искал вторую рукавицу, писарь у двери выкрикивал фамилии тех, чьи лётные книжки ещё не вернули из штаба. На классной доске мелом стояли три промежуточных площадки и время старта; последняя стрелка уходила на запад.

Дёмин заглянул через плечо.

— Почтовый мешок до полудня, — сказал он. — Потом вместе с обозом. Если не закончили, могу придержать.

— Матери закончил.

Под чистым листом лежало Настино письмо. Его я возил с июля, сложенное по старым сгибам. Вопрос оставался тем же: «Напиши те слова, что сказал под ракитой. И я буду знать, что это ты».

— А второе? — спросил Дёмин.

— Это не от времени зависит.

Он не стал читать имя на конверте и отошёл к своей койке. После Ельни он умел оставлять чужую границу на месте, если граница не превращалась в приказ для других.

Слов под ракитой я не знал. Можно было снова пообещать сказать их при встрече, но эту отсрочку Настя уже получила. Можно было подобрать что-нибудь простое и похожее: про ожидание, свадьбу, дом. Пароль ценен не красотой. Одно неверное слово сообщило бы ей больше любой правды.

Я написал: «Настя, чужих слов я тебе не напишу».

Строка получилась жестокой. Я перечёл её и не зачеркнул.

Дальше рука остановилась. За окном механики прокручивали винт первого Яка. Кто-то скомандовал убрать колодки, мотор коротко кашлянул и затих. Через час нам предстояло поднять машины и уйти туда, откуда письма снова будут идти неделями. Очень хотелось купить себе ожидание одной красивой фразой. Это было бы уже не ошибкой памяти.

«Одно обещаю: если вернусь, приду и скажу всё, что смогу, не прячась. Жди, если ещё можешь».

Я подписал просто: «Андрей».

Не «любящий», не «твой». Настя могла выбросить письмо, перестать ждать, выйти замуж за человека, которому не требовался чужой пароль. Это право было её. Слова настоящего Андрея умерли вместе с ним; присвоить их только потому, что у меня остались его лицо и почерк, значило отнять у него последнее и у неё — выбор.

Дёмин уже застёгивал планшет, когда я подошёл к писарю. Тот проверил адреса, сложил оба треугольника в мешок и затянул горловину бечевой; материнское письмо легло туда подписью вверх, Настино исчезло под чужими. К мешку привязали бирку полевой станции и поставили время отправки. До Насти письмо ещё прочтёт цензор, перегрузят почтари, промочит дорога, но удобнее переписать его уже нельзя. Облегчения не было.

— Готовы? — спросил Дёмин.

— Теперь да.

* * *

Седьмого ноября земля за ночь затвердела, а вода в колеях взялась тонким стеклом. Свежий снег лёг неровно; на укатанной полосе сквозь белое проступала чёрная земля. Колёсные Яки оставляли за собой серые следы.

Лунин поднял нас затемно. На моём М-105 воду после вечерней пробы слили; утром моторист принёс горячую, а масло грели отдельно. Другую машину на дальней стоянке всю ночь запускали через несколько часов — там не хватило ни чехла, ни людей, чтобы устроить такой же порядок. Лунин велел записать оба расхода: наш — в часах работы, соседский — ещё и в бензине.

— Мороз сам вам ничего не ломает, — сказал он, пока пар валил из горловины. — Ломает тот, кто вчера воду не слил, а сегодня торопится.