Делец (СИ), стр. 11
Анна Францевна медленно, хищно улыбнулась.
— Они с радостью присоединятся к травле, — тихо, со знанием дела ответила она. — Чтобы отвести глаза от собственных грехов и показаться чище.
— Именно! — Я щелкнул пальцами. — Мы отдадим им козлов отпущения. Статья выйдет сочная: «Игрок и мот пожалел копейку для умирающих сирот!». А заодно мы вплетем туда Зарубина. Аккуратно. Напишем, что пока светские повесы прячут кошельки, боевые генералы приходят в сиротский дом, чтобы вышвырнуть детей на мороз ради галочки в казенном отчете!
— Генерал взбеленится… — прошептала попечительница. Но в ее голосе уже не было страха. Только холодный расчет.
— Зарубину придется оправдываться, — жестко припечатал я. — Мы свяжем ему руки общественным мнением. Любое его движение против нашего приюта будет расценено газетами как мелкая месть старого солдафона несчастным детям и бедной вдове.
Я выдержал паузу, наслаждаясь тем, как меняется ее лицо.
— Но это лишь первый акт. — Я перешел к финалу комбинации. — Грязь нужна для контраста. Когда город будет кипеть от возмущения, выйдет вторая статья. Журналист раскопает, что приют выжил. Потому что Анна Францевна, растоптанная клеветой, не сдалась и, несмотря на все, помогала и опекала приют в такое тяжелое для себя время. Вы станете святой на фоне новых скандалов и старый будет видеться уже в ином свете.
Я многозначительно посмотрел на нее.
Тишина в столовой стала почти осязаемой. Феофилактович обмяк в кресле, окончательно раздавленный цинизмом этой многоходовки.
Анна Францевна смотрела на меня не отрываясь. Изящным, бесконечно властным движением она взяла с подноса хрустальную пробку и медленно, с сухим стуком закрыла бутылку с остатками вина. Точка. Сделка века состоялась.
— Святой, значит… — Ее голос дрогнул от сдерживаемого, мстительного восторга. — Общество будет рыдать над утренним кофе. Они сами придут просить у меня прощения.
Анна Францевна тяжело дышала. Идея беспощадной газетной войны разожгла в ее груди пламя, но я понимал, что этого мало. Газеты — оружие обоюдоострое. И приюту не помешает еще одна, так сказать, крыша. Ведь не стоит класть яйца в одну корзину.
— Газеты — это лишь шум и пыль, матушка. Едкая, но пыль, — произнес я, аккуратно отодвигая пустую хрустальную вазу в сторону. — У меня в рукаве есть кое-что посерьезнее.
Она приподняла выщипанную бровь, заинтригованная этой резкой переменой тона.
— Я договорился с одним монахом из Александро-Невской лавры. — Я сделал паузу, позволяя весу этих слов тяжело осесть в полумраке столовой. — Нас выслушают иерархи Церкви.
За моей спиной Владимир Феофилактович громко, сдавленно икнул.
— Церковь? — недоверчиво переспросила Анна Францевна.
— Именно. Мы преподнесем им идеальную историю истинного христианского подвига. — Я непреклонно перехватил ее взгляд. — Когда святые отцы узнают, что весь этот напыщенный светский Петербург отвернулся от страждущих, а вы, преданная и оболганная, все равно отдавали последнее ради спасения детей… Они не останутся в стороне. А против Церкви ни генерал Зарубин, ни графини с лорнетами даже пискнуть не посмеют. Вы получите защиту, и приют тоже.
Она замерла. Я видел, как в ее глазах, еще час назад мутных от похмельного отчаяния, разгорается настоящий пожар. Осознание абсолютного, триумфального реванша накрыло ее с головой.
— Степан! — звонко, с забытой барской властностью крикнула она. — Чернильницу и бумагу! Живо!
Лакей материализовался мгновенно. Анна Францевна придвинула к себе чистый лист. Сухой, хищный скрип стального перышка прозвучал в тишине столовой, как пистолетный выстрел. Она размашисто расписалась, припечатала лист ладонью и сдвинула в сторону опешившего учителя.
— Поздравляю, Владимир Феофилактович. Отныне вы — полноправный и единственный директор приюта.
Учитель судорожно сглотнул, прижимая бумагу к груди, как величайшую святыню.
— Остальное, — попечительница отбросила перо и откинулась в кресле, — доверенность на вашего стряпчего, Марка Давидовича, и заявление в сыскную полицию о том, что мерзавец Мирон выкрал печать и векселя, мы оформим завтра. Прямо у него в конторе. Вы, директор, будете меня сопровождать. Поедете в моем экипаже.
Она перевела тяжелый, изучающий взгляд на меня.
— И ты поедешь с нами, бесенок. Хочу, чтобы ты был рядом.
Я почтительно, но твердо покачал головой:
— Никак нельзя, Анна Францевна.
Ее брови взлетели вверх. Ей давно никто не отказывал.
— Это еще почему?
— Кому-то надо быть в приюте. — Я беспечно пожал плечами. — Ребят надо в узде держать, а то разнесут все от радости. Я там нужнее, пока Владимир Феофилактович будет с вами.
Анна Францевна замолчала. Она смотрела на меня долго, не мигая, словно впервые видела перед собой не грязного беспризорника, а драгоценный, невероятно редкий алмаз. Тонкие пальцы задумчиво постукивали по дубовой столешнице.
— А знаешь, Арсений… — медленно, совершенно серьезно произнесла она. — Не взять ли мне тебя в личные воспитанники?
Учитель за моей спиной перестал дышать.
— Выправлю тебе документы, — рассуждала тайная советница вслух, загораясь этой идеей. — Отдам в Кадетский корпус. Или в Пажеский… С такой хваткой ты через десять лет полковником станешь, а там и генералом. Горы свернешь.
Глава 6
Владимир Феофилактович сидел бледный от переизбытка чувств. Он то и дело порывался перекреститься, глядя на меня, вытянувшего счастливый билет из самой бездны.
Я медленно поднялся. Сделал глубокий, почтительный поклон, прижав руку к груди.
— Благодарю, матушка… — Голос мой дрогнул от волнения. — Это честь, о которой и мечтать грешно. Мундир, паркеты, карьера…
Я замолчал. Улыбка медленно сползла с моего лица, сменившись странной, болезненной гримасой. Сделал шаг назад, словно испугавшись, и посмотрел на свои огрубевшие, сбитые в кровь костяшки пальцев.
— Не погубите, Анна Францевна! — вдруг выдохнул я, и в этом возгласе было столько непритворной жути, что Владимир Феофилактович вздрогнул. — Ох, не погубите!
— Что ты такое говоришь? — Анна замерла, недоуменно вскинув брови. — Я даю тебе все!
Я поднял на нее глаза. В них больше не было преданности — только горькая правда.
— Там ведь белая кость, матушка. Графские да княжеские сынки, — заговорил я стал сиплым, тяжелым голосом. — А я кто? Дворняжка сиволапая. Приемыш из богадельни. Вы думаете, они меня за равного примут, если я в красивый мундир обряжусь? Да они меня за версту по запаху учуют. Учуют, что я не их крови.
Я криво, по-волчьи усмехнулся.
— Они же меня со свету сживать начнут. Шпынять, задирать, портянки свои вонючие стирать заставлять. И ладно бы я… Я-то привычный. Но ведь я не стерплю, матушка. У меня нутро не по чину гордое. Так и учителя будут отворачиваться, на их сторону вставать. Пороть. А порку я страсть как не люблю. Пока они будут учить французские глаголы, я стану смотреть им в кадыки и прикидывать, как хребет сломать. Я ведь уличный, по-другому не умею.
Лицо Анны Францевны окаменело. Она явно представила себе последствия.
— Вообразите утренние газеты, — ударил я в самое больное место. — «Воспитанник тайной советницы, кадет такой-то, поломал сокурсника и учителя». Опять скандал. Опять грязь на ваше имя, которое мы только-только отмыть собрались. Я же на вашу репутацию такое пятно посажу, что вовек не отмоетесь. Не надо мне туда, рано.
Я подошел ближе, почти до границы приличия, и с громким шмыганьем, чисто по-пацански размашисто вытер нос рукавом.
Владимир Феофилактович зажмурился, едва не рухнув в обморок от такого свинства. Анна Францевна замерла на полуслове. Вся ее светская благодать мигом испарилась, сменившись ледяным, брезгливым укором.
Я снова шмыгнул носом, закрепляя эффект, и развел руками:
— И потом… прежде чем к графским сынкам соваться, мне бы хоть подучиться малость. Манерам вашим благородным, политесу там всякому… По-французски, опять же, парлекать. А то нарядите вы меня с иголочки, привезете в свет, а я рот открою или за столом чавкну — и все. Позорище на всю империю. Ваше же светлое имя и подымут на смех.
