"Фантастика 2026-153". Компиляция. Книги 1-22 (СИ), стр. 33

К двадцать пятому июня в лагере на Зее всё было готово.

Палатки — тридцать штук, армейские, на сорок человек каждая, прибыли из Владивостока на пароходе двадцать первого. Колючая проволока — три тысячи саженей, с Хабаровска и Никольск-Уссурийского, привезена кружным путём, через Амурскую станцию. Кухня — походного образца, на две тысячи порций единовременно, развёрнута Якимовым через день после получения распоряжения. Колодцы — два пробурены казённым подрядчиком за неделю, вода чистая. Отхожие места — десять, на разнесённых местах. Дровяной запас — три недели, постоянная подвозка от лесопилки купца Громова из Покровки (того самого, кто выделил школу для девочек, и теперь — отдавал лес для лагеря по льготной цене, как казённому учреждению). Медицинский отряд — Кречетов с тремя фельдшерами и двумя аптекарями, в палатке-лазарете, с запасом медикаментов на три тысячи человек на месяц.

Кречетова я к этому моменту уже держал у себя в Благовещенске почти неделю, попеременно — то у Зарубина, то в нашем лагере на Зее. Он работал — по двенадцать часов в сутки, в простой рубашке, с засученными рукавами, без всяких генеральских или имперских церемоний. Один раз я зашёл к нему в палатку-лазарет — он сидел над ящиком с медикаментами, проверял каждый пакет с порошком на свет лампы, и шептал что-то про себя. Поднял голову, увидел меня.

— Ваше высокопревосходительство.

— Дмитрий Львович. Не утомились?

Он улыбнулся — короткой, скупой, чуть саркастической улыбкой.

— Утомился, ваше высокопревосходительство. Но это — хорошее утомление. Я давно так не утомлялся. Лет двадцать.

— Спасибо Вам.

— Не за что. Это — моя работа. Я её четверть века не работаю — а тут, наконец, работаю.

Я постоял минуту. Хотел сказать ему что-то ещё — что-то про то, что я Вам помню тот день в мае, когда Вы сказали — «человек на пределе», и что я Вам с тех пор за всё благодарен. Но не сказал. Не время было.

— Дмитрий Львович. Если пойдут раненые — у Вас есть всё?

— Всё, ваше высокопревосходительство. На триста раненых разом — я готов. На пятьсот — будет тяжело, но справлюсь. На тысячу — не справлюсь.

— Я постараюсь, чтобы было меньше тысячи, голубчик.

Он усмехнулся.

— Постарайтесь, ваше высокопревосходительство. Постарайтесь.

Я вышел.

К двадцать восьмому июня — за три дня до возможного начала событий — я отдал последние распоряжения. Зарубину — занять береговые позиции в полной боевой готовности с ночи на двадцать девятое. Кодинцову — артиллерия в постоянной готовности, расчёты у орудий. Атаманам казачьих сотен — сборы на случай тревоги, поднятие в любую минуту. Полицмейстеру Благовещенска — особая инструкция, по которой при первом же звуке артиллерии с того берега полиция начинает планомерный обход китайских кварталов с объявлением жителям о добровольной эвакуации. Чубарю в Покровку и атаманам других ближайших станиц — наряд по сотне на охрану лагеря, по очереди.

И — Грибскому. Грибский в эти дни работал — спокойно и хорошо. Он, я отметил, после нашего разговора об эвакуации стал — не другим, конечно, но более — ровным. У него ушла та аккуратная служебная спесь, с которой он встретил меня в первый день, и появилась — рабочая отзывчивость. Видно было, что человек снял с себя огромный камень. Я ему был — благодарен. Ему было — легче. И мне через него — тоже легче.

Тридцатого июня к вечеру я приехал в лагерь — лично, без свиты, с одним Северцовым. Хотел в последний раз посмотреть.

Лагерь стоял в две версты длиной — палатки в шесть рядов, между ними — улицы, посыпанные песком, освещённые жжёными фонарями. У каждого ряда — по две выгребные ямы, по бочке с водой, по медной колотушке для побудки. По периметру — три ряда колючей проволоки, два метра высотой. По углам — деревянные караульные вышки, высотой в три сажени, на каждой — двое казаков с винтовками. У ворот — съёмная решётка на засовах, чтобы при нужде впустить или выпустить людей быстро.

Я прошёлся по лагерю. Здесь ещё не было людей — палатки стояли пустыми, печки не топились. Но всё было — приготовлено. На столах в кухонной палатке — стопки эмалированных мисок, штабеля деревянных ложек. У казёнки — мешки с рисом, мукой, картошкой. В лазарете — Кречетовские полки с медикаментами, операционный стол, ножи в фарфоровом ящике с дезинфицирующей жидкостью. В военной палатке — две сотни винтовок Бердана для нестроевого казачьего наряда. В палатке для женщин и детей — тонкий слой сена на полу, накрытый чистым полотном. В палатке-канцелярии — тетради для записи имён прибывающих, чернильницы, перья.

Северцов шёл сзади, не вмешиваясь. Я по нему чувствовал — он понимал, что я хочу побыть со своими мыслями. Когда мы дошли до ворот, я остановился.

— Сергей Андреевич.

— Да, ваше высокопревосходительство.

— Я тут постою. Десять минут. Подождите меня в тарантасе.

Он наклонил голову и ушёл.

Я остался у ворот. Постоял. Посмотрел на лагерь — на ровные ряды палаток, на проволоку, на колодцы, на вышки. У меня в груди — было сложное чувство. С одной стороны, я смотрел и видел, что я подготовил концлагерь. Что я, советский генерал, коммунист, сын человека, погибшего под Курском, и брата, пропавшего без вести в сорок первом, в чужом теле в чужой империи — построил для четырёх тысяч мирных людей огороженное проволокой пространство, в которое их через несколько дней погонят казаки с винтовками. Это, голубчик, был — концлагерь. По всем признакам.

С другой стороны, я смотрел и видел, что я подготовил — спасение. Что эти четыре тысячи человек, которые иначе через два дня лежали бы на дне Амура, унесённые течением к китайскому берегу — окажутся живы. Будут есть рис из наших мисок, будут пить воду из наших колодцев, будут лечиться у Кречетова, будут кормить своих детей из наших запасов. И что после того, как кампания кончится — они вернутся в свои дома, в свои лавки, в свои огороды. Не все, конечно. Кто-то — погибнет от ранений, от болезней, от старости. Но большинство — вернётся.

Это, голубчик, было — что? Концлагерь со спасением? Спасительный концлагерь? Лагерь, который одновременно — и то, и другое?

Я не знал слов для этой штуки. У меня в советской памяти таких слов не было. У меня в советской памяти концлагерь — это нацистский Освенцим и японские лагеря в Маньчжурии. У меня в советской памяти лагерь со спасением — это что-то — невозможное, противоречивое, не имеющее имени.

И я подумал — стоя у ворот в темнеющий вечер тридцатого июня — что вот это, вероятно, и есть та работа, на которую я подписался. Делать невозможные, противоречивые, не имеющие имени штуки. Чтоб через сорок лет, когда мой отец будет умирать под Курском, ни на одном квадратном километре нашей советской земли не было — концлагерей. И чтоб вот этот лагерь на Зее — оказался последним русским лагерем, в котором я лично, моими руками, моей подписью, мою людьми — хотя и спас четыре тысячи человек, но и поставил их на сено за колючую проволоку.

Это был — мой счёт. Лично мой. Перед самим собой.

Я снял фуражку. Постоял ещё минуту с непокрытой головой. Потом надел и пошёл к Северцову.

В тарантасе по дороге обратно в город он мне сказал:

— Ваше высокопревосходительство. Простите за дерзость.

— Прошу.

— Я вижу, как Вам это даётся. Не легко.

— Сергей Андреевич. Это — не легко никому. Ни Вам, ни Грибскому, ни Зарубину. И — китайцам нашим — тоже не будет легко. Их через два дня погонят казаки с винтовками к воротам, в которые они никогда в жизни не входили. Им — будет страшно. И, может быть, кто-то из них — даже умрёт от страха, от усталости, от обиды. Я это всё понимаю.

— Но Вы это всё равно делаете.

— Да. Делаю. Потому что — другой вариант хуже.

Северцов кивнул. Помолчал. Потом тихо, но твёрдо сказал:

— Я с Вами, ваше высокопревосходительство.

Я посмотрел на него — в темноте, в свете тарантасного фонаря его серые глаза были тёмными. Серьёзными. Очень серьёзными.

— Спасибо, Сергей Андреевич. Это для меня — много.