Рыцари Эволюции. Том 2 (СИ), стр. 55
Лисса поймала это первой: вышла за ним следом, когда он понёс кружки, и остановила в тёмном коридоре одним словом:
— Чем?
— Что — чем?
— Чем держал на самом верху? — Она смотрела снизу вверх, и глаза у неё были требовательные и очень внимательные. — Я видела метку. Ровнее твоего контура сегодня не было ничего в этой чаше. Слишком ровно для человека, у которого болит. Чем держал, Сэт?
— Не знаю, — сказал он. Лгать ей было незачем, а себе он лгать не умел.
— Честно. — Лисса помедлила и коротко перехватила ему запястье своим хватом, большим поверху. — За честно — держу. Разберёмся. Теперь нас таких — с непонятным внутри — двое, привыкай к компании.
Позже, за общим столом, в зазоре между двумя чужими историями, Юки спросила его негромко, для него одного, не повернув головы:
— Как было на самом верху?
— Просто, — сказал Сэт. Другого слова он так и не отыскал.
— Знаю это «просто». — Юки кивнула так, как кивают давно знакомому диагнозу. — Про него и поговорим. Не сегодня.
— Сегодня — спать, — вмешался Токей тоном назначения. — Все разговоры завтра. Завтра, чует моё лекарское, вопросы к нам найдутся.
Ночью у себя он раскрыл список. Строка ранга встала сама и без усилия: «Сан-дан. Взят. По праву». А вот вторую строку, ту, что о пике, он принимался писать трижды и трижды стирал, потому что слова не подбирались, а лгать перепись не умела. В конце концов он оставил её такой, какой она и была правдой: «Пик держал. Кто — не досмотрел».
За стеной, далеко внизу, шла себе и шла Эвала. В груди было тихо, той занятой тишиной мастерской, где закончили большую работу и прибирают инструмент.
Вопрос о том, чей это инструмент, Сэт унёс с собой в сон.
А чужое в ту ночь не пришло. Впервые за седмицу прилив не тронул края ни к отбою, ни в глухой час, ни перед рассветом. Море отступило дальше обычного и стояло где-то там, в темноте, тихое.
Как вода умеет отходить перед по-настоящему большой волной, Сэт видел один раз, на старой записи с земного берега. Запись он вспомнил под утро и до колокола уже не спал.
Глава 20
«Душу не удерживают силой: сила — это то, чем её берут. Душу удерживает тот, кто назовёт тебя по имени и дождётся ответа».
Сомаэль Сэт, «Завещание Боли». 2423 г.
День после сверки прошёл тихо, и тишина эта не понравилась никому.
Про отступившее море Сэт рассказал столу ещё за завтраком, сам, слово в слово, вместе со старой записью земного берега и тем, что из неё следовало. Стол выслушал без единой улыбки, хотя полгода назад над таким образом посмеялись бы и налили добавки. Теперь Судзу молча открыла в столбце новую графу, а Токей так же молча передвинул вечернее дыхание на час раньше.
Чужое молчало. Не отступило, не притаилось — отсутствовало: ни чужого хвата, ни тяги к лестнице, ни соседа за стеной. Судзу сняла утренний замер, посмотрела на экран дольше обычного и сказала то, что сказала бы не всякому пациенту:
— Второй почерк ушёл из заливок. Из всех. Ни одной чужой доли со вчерашнего вечера.
— Это же хорошо, — сказал Оки с надеждой.
— Это арифметика. — Судзу закрыла планшет. — Седмицу он тратился на мелочи: хват, шаг, желание. Теперь мелочей нет. Труд никуда не девается, Оки. Если его не тратят на мелкое — его копят на крупное.
Стол F7 выслушал это молча, и с того утра, не сговариваясь и не объявляя, все шестеро перешли на негласное дежурство.
Лук окликал чаще положенного и по любому поводу.
— Сэт! Соль передай. Сэт! Глянь, какой болт. Сэт!
— Лук. Я здесь.
— Проверяю, — отвечал тот с достоинством дежурного.
Лисса на рассветной встрече работала с ним в четверть силы и всё время держалась в шаге — не в том, учебном, а в том, с которого успевают перехватить падающего.
— Я не падаю, — сказал он ей на второе утро.
— Знаю. — Она не отодвинулась ни на ладонь. — Шаг не для тебя. Шаг для меня: мне так легче дышится.
Токей после вечерних дыханий держал ладони на руслах дольше положенного и однажды сказал, не Сэту, себе, тем голосом, каким лекари думают вслух:
— Чистые русла. Слишком чистые. Так прибирают перед отъездом.
Юки просто была рядом: на кромке, у стола, в коридоре, тень тенью, и глаза её теперь не отпускали его надолго.
А Оки завёл манеру за ужином читать ему вслух из тетради его же самого, по датам: «Вот ты в третью луну сказал про жёлоб…», «Вот наблюдение с турнира…» Стол сперва посмеивался, потом перестал: чтение работало. Собственная жизнь, разложенная чужим старательным почерком по числам, стояла прочнее памяти: у памяти теперь имелся соавтор, а у тетради соавторов не было.
Сэт всё это видел, всему этому был благодарен и честно делал своё: говорил вслух, отзывался на имя, вёл перепись. Перепись выходила короткая: писать было нечего, и это, выводило его перо, тревожнее всего написанного за луну.
Ночами он лежал и слушал отсутствие. Слушать тишину он выучился за зиму, у зимней тишины были сорта: сытая, рабочая, внимательная. Эта не походила ни на один. Эта была тишиной берега, с которого ушла вода, и чем дольше он вслушивался, тем яснее слышал в ней то, чего в ней не было: далёкий, ниже слуха, набирающий разгон гул.
Началось с мелочи, на которую он не внёс в перепись, о чём потом жалел.
Утром у столовой пахло свежим хлебом, пекли к какому-то из малых праздников, и Сэт, поймав этот запах, улыбнулся раньше мысли: руки в муке, тёплая опара под полотном, тяжесть противня и чьё-то ворчание, что дом без печи — казарма. Очевидное догнало его на десятом шагу и ударило под колени.
Хлеб в приюте не пекли отродясь. Его привозили серым, считанным побуханочно, под роспись воспитателя, и запаха опары в его детстве не существовало, как не существовало моря. Мука на руках, тепло под полотном, ворчание про казарму — всему этому неоткуда было взяться в его годы, и тем не менее оно лежало в нём на правах прожитого.
Улыбку он снял с лица усилием, как снимают в темноте чужую вещь, надетую по ошибке.
А главный сбой случился за ужином, между делом, на ровном месте.
Оки собирал в тетрадь «детские дворы стола», завёл такой раздел для полноты картотеки, и дошёл по кругу до Сэта: какой двор был в приюте?
Ответ выпал изо рта готовым, без единой запинки. Двор был тесный, мощёный, с кривым деревом в углу. В полдень под деревом лежала единственная тень на весь двор, и старшие мерились, кто дотянется до нижней ветки, а младшие подбирали за ними сбитую хвою. Он рассказывал и слышал сам, что выходит тепло: смола после дождя, шершавое под ладонью, многолетний спор о том, спилить или пусть стоит.
— Дерево, — сказала Лисса. Без вопроса, ровно-ровно, и ровность эта была громче любого крика.
Сэт осёкся на полуслове.
Двор приюта он знал тем знанием, каким заучивают наказание: бетон в трещинах, жёлоб вдоль стены, каркас сушилки, на котором зимой бельё вставало колом. Двадцать два шага поперёк, тридцать один вдоль — он мерил его много лет и мог бы пройти с закрытыми глазами, не задев ничего, потому что задевать там было нечего. Живого там не водилось вовсе, а дерево стояло в другом дворе, в том, что закрылся за два века до его рождения.
— Не росло, — сказал Сэт. — У нас не росло ничего.
Стол молчал.
Смола и кора стояли в памяти как свои, даже теплее своих.
— Наблюдение, — тихо сказал Оки и впервые не потянулся записывать.
— Теперь ты знаешь, как у меня, — сказала Юки без всякого торжества, глядя в свою миску. — Только у меня своего меньше, чем меня. А у тебя своего меньше, чем в тебе лежит. Мы с тобой ошибки одной задачи, с разных сторон.
Вечером Лисса нашла его на лестнице и села рядом, ступенькой ниже, глядя перед собой.
— Сколько ещё таких? Тёплых, чужих.
— Не знаю. — Сэт ответил честно, и честность вышла страшной. — В том и дело. Они не приходят чужими. Они лежат среди моих и теплее моих. Смолу эту я помню лучше, чем нашу сушилку.
