Рыцари Эволюции. Том 2 (СИ), стр. 45
Она остановилась там, где кончалась тень ложи.
— Наоке Лисса пришла, — сказала она ровно, и голос её, не крича, дошёл до верхних ярусов: своды чаши были построены так, чтоб слышать тех кто на песке. — Явилась в срок, как велено словом круга.
— Круг видит. — Говорящая подалась вперёд. — Слово было о двух частях, дитя. Явиться — и просить. Круг ждёт вторую половину. Проси — и к вечеру у тебя снова будут дом, имя и долина. Круг умеет прощать больных.
— Я помню слово. — Лисса наклонила голову — ровно на глубину вежливости, ни волосом ниже. — И отвечаю на него по всей форме, при свидетелях, которых вы собрали сами.
Перед тем как заговорить дальше, она один раз повернула голову — не к ложе, не к судьям: к крайнему выступу общего яруса. Глаза её нашли его угол сразу, без поиска, взяли то, о чём просили утром, — одну точку, смотрящую не так, как все, — и вернулись к ложе уже другими. Сэт остался сидеть неподвижно. Быть точкой опоры оказалось работой: не кивнуть, не привстать, не сжать перила — просто смотреть ровно и быть на месте.
Она опустилась на одно колено — и Сэт услышал, как охнула ложа: этого начала они ждали, это была поза просьбы. Но Лисса, коленом в белый песок, положила перед собой обе накладки, ремешок к ремешку, кромкой к ложе, — и над затихшей чашей пошла формула, которой её выучили с трёх лет, только вывернутая, как выворачивают перчатку:
— Я, рождённая в долине, вскормленная долиной, обученная долиной, — возвращаю долине её цвета, её вещи и её имя. Не в наказание себе и не в обиду ей: своей волей, при свидетелях, в ясном уме. Путь, судьбу и общество я выбираю сама, как было сказано однажды на этом самом песке. Слово, отпустившее меня, исполнилось. Смотрите все: оно не было ложным превышением. Оно было правдой.
Тишина держалась три вдоха.
И в этой тишине, в ложе долины, во втором ряду свиты, поднялся и поклонился Хидэо.
Он сделал это молча, в пояс, лицом к белому полю — не к говорящей, и выпрямился, и остался стоять. По ложе прошло движение, короткое и злое, кто-то потянул его за рукав, но он не сел. Чем обернётся ему этот поклон, было написано на лицах старших крупно — Хидэо читал это вместе со всеми, и стоял.
— Дитя больно, — сказала говорящая, и голос её впервые качнулся к мягкости — последний заход, разученный, как всё у круга. — Больных не судят, больных лечат. Круг готов счесть и это болезнью. Одно слово — и всё сказанное здесь растает вместе с песком под ногами.
— Песок не тает, — сказала Лисса. — Он помнит. Спросите у своих же летописей, зачем вы триста лет требуете говорить важное на песке. Я сказала на нём.
Говорящая выпрямилась. Голос её не изменился, и всё же что-то из него ушло: спектакль сгорел, суфлёр остался без строк.
— Хорошо. Тогда слушай, как это называется. Кровь от вас отреклась.
— Я отреклась первой, — сказала Лисса.
И встала с колена.
— Имя Наоке Лиссы отсекается от родовых списков, — договорила говорящая уже в спину ей, ровно и громко, возвращая себе хотя бы порядок слов. — При свидетелях. Писарям круга — внести.
В ложе склонились над бумагой — настоящей, земной, долина возила писарей с собой, как возят оружие.
Вот теперь чаша выдохнула — вся, разом, тысячей глоток. Звук пошёл по ярусам кругами, как от камня по воде, и в звуке этом мешалось всё: оторопь, восторг, злость, зависть, чужое веселье. Сэт сидел, вцепившись в собственные колени, и держал обещание — обеими руками, всем весом, как держат ворота, в которые ломятся. Не драться оказалось сражением посложнее, Лисса знала, что говорила.
— Слово Дзёгена признано исполнившимся, — продолжала Лисса, не повышая голоса и глядя теперь мимо говорящей, во второй ряд ложи. — Поручительство закрыто выбором, который оно обещало. Судить его кругу не за что — разве что за правду, но такой суд вам придётся вести тоже при свидетелях.
— Дом разберётся со своими стариками без подсказок, — отрезала говорящая. Но Сэт видел её течение даже отсюда: расчёт в нём пересобирался на ходу, наспех, теряя такты. Публичный суд над Дзёгеном после публичного «оно было правдой» делался тем, чем его назвали вслух, — судом за правду. Сцену строили они, пьесу на ней доиграла не их актриса.
Лисса поклонилась ложе — последний раз, глубоко, как кланяются дому, где родились, — повернулась и пошла назад через белое поле. Босая, с голыми запястьями, с прямой спиной. Накладки остались лежать на песке — две красноватые скобки на белом, самая громкая вещь во всей чаше.
Клановые ложи провожали её каждая по-своему: где-то каменели, где-то склонялись друг к другу, и по наклону голов было видно, как двадцать домов разом пересчитывают случившееся на свой лад — что оно меняет в раскладах, кому прибавляет веса, кому убавляет. Бесклановая, отказавшая старшему дому при полном куполе, входила в чужие выкладки новой строкой, и строка эта никому не нравилась тем, что не помещалась в старые столбцы. А где-то на дальней галерее, надо думать, вносил поправку в свою арифметику ещё один зритель — тот, кто недавно жаловался на кривую карту мира.
Она не прошла и трети поля, когда во втором ряду ложи поднялся старик.
Его не удерживали — при тысячах свидетелей удерживать было поздно и глупо, и двое приставленных только шагнули следом, не смея взять за локти. Наоке Дзёген спустился на песок медленно, как спускаются по памяти, дошёл до накладок и поднял их — обе, с земным поклоном, какого не по чину было видеть чаше от старшего долины.
Потом он пошёл за Лиссой, она остановилась и ждала.
Чаша, только что выдохнувшая, замерла второй раз — на старике посреди белого поля тишина сходилась быстрее, чем сходилась на Лиссе: ту хотя бы вызывали, этого не звал никто.
Что он говорил ей первым — не слышал никто. Сэт смотрел не ушами. Жгут Лиссиного течения, скрученный с самого утра до звона, на словах старика начал отпускать — виток за витком, медленно, как отпускает судорога, а сухое ровное течение Дзёгена, река в конце лета, на эти же слова тратилось щедро, всем остатком воды, как тратятся, когда беречь больше не для кого. Чаша видела лишь, как старик протягивает ей накладки на раскрытых ладонях — так же, как она вчера протягивала их Хидэо, — и как Лисса качает головой, и как он не опускает рук. Стояли долго. Потом она взяла.
К ярусам они пошли вместе, и у кромки песка, где начинались первые ряды и где сидел, подавшись вперёд, весь стол F7, слова Дзёгена стали слышны.
— … и не вздумай возвращать их ещё раз, — говорил он. Голос у него был сухой, ровный, очень усталый — река в конце лета, дошедшая до устья. — Это не цвета дома, что бы ни считал круг. Красная кожа, дитя, старше знамён долины. Её носили, когда никакого круга не было, — когда была только дорога и те, кто умел по ней бежать. Наша скорость древнее нашего клана, клан — только оправа, а оправы, бывает, переживают себя. Спроси когда-нибудь стариков по дальним резервациям — они помнят сказки про бегунов, что носили вести через пустоши, когда ни куполов не было, ни домов, ни самого слова «Наоке». Пять огней, шестой замыкает — так в тех сказках считали, не спрашивай меня, что это значит: я сам не успел спросить своих стариков. Носи. Ты последняя, на ком это не просто украшение.
— Ты сейчас закончила то, чего не успела твоя мать, — сказал он ещё, тише прежнего. — Она дошла до этой формулы за день до срока. Ей не хватило песка и свидетелей — круг умел учиться на своих оплошностях уже тогда. Остальное я расскажу тебе сам, если доживу до твоего вопроса, — а ты спроси. Обещай, что спросишь.
— Спрошу. — Лисса выдержала его взгляд, хотя это стоило ей больше, чем вся сцена. — Скоро.
— Вот и славно. И мальчику передай, чтоб не казнился. — Дзёген, не оборачиваясь, качнул головой в сторону ложи, где всё ещё стоял, не садясь, Хидэо. — Ему сегодня тоже достанется: он кланялся не туда, куда велит рассадка. Ничего. В нашем доме подрастает странное поколение — всё время кланяется не туда. Может, дом ещё и выживет.
