Рыцари Эволюции. Том 2 (СИ), стр. 3

— Наплыв на сгибе. Восьмая доля. Ты видишь его лучше меня и не можешь снять. Любопытно.

— Мы знакомы? — спросил Сэт.

— Теперь да. Рэйдзи Сэндо, — сказал он так, как называют не имя, а величину. — А ты Сэт Миккон, чемпион двухсотого турнира. Я смотрел твои бои. Все.

— И как тебе?

— Честно? — Рэйдзи чуть наклонил голову, и метроном внутри него не сбился ни на такт. — Красиво. Красиво и пусто. Ты дрался лучше всех на том ярусе, тут спорить не о чем. Но ярус был не тот. Турнир меряет, кто выше прыгнул, а этот курс меряет, на чём ты стоишь, и вот тут я скажу тебе то, что тебе следует услышать в первый же день, потому что дальше это будет только дороже. Тебя сюда протащили. Рекомендация, слава, красивая история про приютыша — всё это донесло тебя до той двери. Сам ты сюда не дошёл. Я не говорю, что не дойдёшь никогда, я аккуратен со словами. Я говорю, что пока — не дошёл.

Сказано это было без яда, ровным голосом человека, зачитывающего результат измерения, и именно поэтому возразить оказалось нечем. Будь в словах презрение, Сэт знал бы, что с ним делать, презрением его кормили с детства, и он давно научился превращать его в топливо. Тут топлива не было. Была восьмая доля наплыва на сгибе, двадцать неровных повторов и семь человек вокруг, делавших идеально то, чему его никто никогда не учил.

— Зачем ты мне это говоришь? — спросил он. — Не похоже, чтобы тебе было до меня дело.

— Дела нет, — согласился Рэйдзи. — Есть порядок. Я не люблю, когда человек падает от того, о чём его не предупредили: это грязное падение, из него ничего не следует. Предупреждённый падает чисто.

— А если не упаду?

— Тогда мне придётся пересмотреть часть исходных данных, — сказал Рэйдзи без тени улыбки, и непонятно было, шутит он или проводит границы допустимого. — Я это делаю редко и не люблю, но умею. — Он уже поворачивался, но у самого поворота головы добавил, не меняя тона: — Наплыв снимается за полгода ежедневной укладки. У тебя, по всему, полугода нет. Занятная задача.

На этом он ушёл к своей площадке и там, не разминаясь, уложил встречные струи по обоим предплечьям с той же скукой в лице, с какой другие моют руки.

Перед самым концом отработки Сэки прошёл вдоль площадок, впервые за день, и возле каждой ронял по короткой фразе, не замедляя шага.

— Левый контур ведёшь на выдохе, значит, в бою поведёшь на страхе, — сказал он рослому. — Переучивай.

— Чисто, — сказал девушке со встречными струями. — Чисто и на пределе. Твой предел мне виден отсюда, а тебе нет, вот этим и займёмся.

— Кладёшь чужой меркой, своей пока нет, — сказал соседу слева. — Дома это, может, и сходило.

Возле площадки Рэйдзи он не остановился вовсе, только скользнул взглядом по уложенным струям, как проверяют то, что не может быть неисправным, и мимо площадки Сэта прошёл так же, не задержавшись и не взглянув, — и Сэт, у которого за год выработалась точная мера чужого внимания, отметил, что молчание бывает разного веса и это молчание весило много.

До конца отработки он сделал ещё сорок повторов. Наплыв стоял на месте, как стоял, — крохотная волна на сгибе, видимая до последней капли и неснимаемая, — и где-то на тридцатом повторе Сэт поймал себя на мысли, от которой стало холоднее, чем от здешнего камня. Весь год он знал, чем был его турнир: доказательством. Тому, кто вошёл сюда последним кю. Тем, кто ставил на его падение. Себе. А тут, на серой площадке, между двадцатым и шестидесятым повтором, доказательство впервые беззвучно треснуло, потому что чемпионство меряло его против таких же, как он, вчерашних послушников, а этот зал мерил его против лестницы в целом, и лестница выходила длиннее, чем показывал турнир. Он гнал эту мысль, и мысль уходила недалеко, садилась рядом и ждала, терпеливая, как всё здешнее.

* * *

Каморки раздавали в сумерках, в узком жилом коридоре за залом, и слово «каморка» оказалось не фигурой речи: койка, табурет, лампа на скобе, крюк для формы, четыре шага в длину, два в ширину. Сэки шёл вдоль дверей и называл номера голосом человека, читающего опись.

— Незримых систем в жилом коридоре нет, — сказал он, дойдя до конца списка. — Совсем. Сны тут снятся все и целиком, привыкайте. Системы есть в зале, и я обязан сообщить вам их порог: они отлавливают лишь смерть. Не всякую. Остальное — ваше.

— А если ночью станет худо? — спросил кто-то в конце коридора, молодо и уже почти жалея, что спросил.

— Станет, — согласился Сэки без выражения. — Худо на этом курсе станет каждому, это единственное, что я вам обещаю твёрдо. На этот случай у двери каждой каморки есть порог. Выйдешь за него в сторону низа — никто не удержит и не осудит, лестниц вниз в Академии больше, чем вверх, и все исправны. — Он обвёл коридор светлыми спокойными глазами. — Дверь крыла не запирается. Запираться здесь не от кого: всё, что может вам навредить, вы приведёте с собой и разместите внутри.

Сосед по коридору, тот самый рослый, с течением как речной лёд, дождался, пока Сэки уйдёт, и сказал вполголоса, ни к кому, в пространство:

— Врёт, что не от кого. На поток смотрят. Всегда смотрели.

— Дома? — спросил второй, поменьше.

— Дома само собой, у домов тут вложения. — Рослый повёл плечом, и лёд его течения на миг пошёл мелкой рябью. — Я не про дома. Дед мой ходил этим крылом, сорок лет назад. Говорил: на тех, кто идёт быстро, смотрят сверху. Я спрашивал — кураторы, что ли? Он смеялся. Выше, говорил, бери. И больше ничего не говорил, а деда моего разговорить было проще, чем заставить замолчать.

— Суеверие, — сказал маленький без уверенности.

— Само собой, суеверие. — Рослый уже взялся за свою дверь. — Только дед мой в суеверия не верил, он верил в статистику. Говорил: за то, что даётся быстро, всегда приходят спросить. Не знал только, кто приходит.

— И что ты со всем этим делаешь?

— Иду быстро, — рослый пожал плечами. — Деваться-то некуда.

Он ушёл к себе, и дверь за ним закрылась тихо, как закрывают, когда не хотят, чтобы слышали, что ты остался один.

Сэт вошёл в свою каморку последним. Поставил мешок на койку, повесил форму на крюк, серый рулон задвинул под койку, усмехнувшись без веселья: место под койкой в его жизни, выходит, не пустовало никогда — раньше книга, теперь чешуя. Зажёг лампу, и лампа высветила на стене над табуретом то же, что и везде тут, — серый камень и вросшее в поры тёмное пятно размером с ладонь, старое, немое. Он достал обоих рыцарей и поставил их на табурет, лицом к койке, деревянного и мыльного, с опущенными мечами, и в четырёх шагах северного крыла разом стало на два человека теплее — на столько, на сколько вообще может согреть человек мыльный и человек деревянный.

Он сел на койку и послушал крыло. Внизу, в F7, вечер звучал: чья-то возня с железом, смех через стену, Алиса, объявляющая отбой персонально Луку, потому что Лук отбоя не признавал. Тут не звучало ничего. Камень поглощал звук так же, как вытягивал тепло, и в этой оплаченной кем-то тишине собственные мысли слышались непривычно громко, все до одной, включая ту, которую он гнал с тридцатого повтора и которая теперь, дождавшись темноты, села напротив, между рыцарями, и заговорила простыми словами. Что если турнир ничего не доказал. Что если он год поднимался по лестнице, приставленной не к той стене, и чемпионство его — высота мелководья, и Рэйдзи с его метрономом прав в каждой из своих аккуратных формулировок, и вся разница между «протащили» и «дошёл» обнаружится тут очень быстро и при всех.

В дверь стукнули один раз, коротко, как ставят точку. Сэки стоял в проёме, не входя, и глухая перчатка на правой руке в свете лампы казалась просто перчаткой.

— Не спишь. Хорошо, короче выйдет. — Он посмотрел на рыцарей на табурете, ничего о них не спросил и, кажется, что-то себе о них отметил. — Скажу тебе то, чего не говорил остальным, остальным это не нужно. Тебя сюда протащили, ты это уже слышал сегодня, и это правда. Но протащили тебя не за красивые глаза: за год ты прошёл то, на что кладут пять, и это тоже правда, я смотрел записи. Через три дня я проверяю основание всему набору. Простые вещи, самые простые, из тех, что ваши соседи делали раньше, чем выучились говорить. Кто провалит — уйдёт вниз тем же вечером, без разговоров, и для семерых из восьми это будет просто плохой день.