Шеф с системой. Великий турнир (СИ), стр. 49
Он спросил на языке Западной Короны. Наполовину проверка, наполовину профессиональный зуд. Арена завертела головами, ожидая, что рыжий трактирщик попросит перевести.
— Non, monsieur, — ответил я, не оборачиваясь. — Кислота цвет держит. Свёкла боится щёлочи, а кислоте она только рада. Заметьте по срезу: где квас, там рубин горит ярче.
Стало очень тихо. Потом ложа зашевелилась, трибуны зашептались, и по арене поползло изумление такого сорта, которое не купишь ни за какие деньги. Трактирщик из Слободки свободно говорит на языке королей.
А потом с трибуны взвился Жан-Батист.
— Il a raison! — Он вскочил, размахивая руками. — Он прав, слушайте его! Кислота запирает цвет, это азбука, это первый год обучения! — Француз перегнулся через перила и заорал мне через пол-арены, мешая два языка: — Александр! Сахар на сковороде! Вы будете жечь сахар при подаче, да⁈ Скажите, что да!
— Буду, Жан. До стекла.
— До стекла! — Он обернулся к соседям по трибуне и затряс руками, объясняя сразу всем. — Вы не понимаете! Сахар в овоще на раскалённом железе горит и стекленеет, это корка, это хруст, это!.. — ему не хватило чужих слов, и он закончил на родном: — C’est la magie!
— У этого чуда есть учёное имя, — сказал я в сторону трибун. — Но его знают полтора человека на свете, так что зовите просто: поцелуй огня.
— Поцелуй огня! — немедленно повторила Наташа в рупор с таким смаком, что завтра это название будет знать весь город.
Жан-Батист сел, обмахиваясь ладонью. Лоран писал. Лоренцо где-то на трибунах свистел в два пальца. Арена радостно гомонила, хотя никто из них ещё не съел ни крошки.
Я посмотрел на ведро. Иней на стенках встал шубой, парок больше не шёл.
Пора будить.
Форма вышла из ведра в ледяной шубе.
Я стряхнул налипшую соль, перевернул форму над доской и стукнул донцем. Секунду ничего не происходило. Потом террин вышел целиком и лёг на дерево.
Первые ряды привстали.
Блок стоял на доске, как кирпич, вырезанный из янтаря. Сквозь запотевшие бока просвечивали слои, оранжевый, жёлтый, оранжевый, жёлтый. Полосы, спрессованные в единый слиток. От него шёл парок, только теперь морозный.
— Не развалился, — сказала Наташка в рупор почти шёпотом. — Гости, он цельный. Он же из ломтиков был!
— Был из ломтиков. — Я взял нож. — Стал целым.
Нож вошёл в торец и пошёл вниз без усилия. Первый брусок отвалился и лёг на доску срезом вверх.
Арена ахнула в один вдох.
Срез был чистый, зеркальный. Слои лежали ровно, волосок к волоску, оранжевое чередовалось с жёлтым, и рисунок этот был такой правильности, что казался нарисованным. Северная мозаика из репы и моркови, склеенная костями и морозом.
Я резал. Бруски ложились в ряд, одинаковые, как солдаты, и с каждым новым срезом шум на трибунах поднимался на тон выше. Лоран встал за судейским столом, чтобы видеть. Жан-Батист висел на перилах.
Сковорода уже дышала жаром. Я плеснул масла, дождался первого дымка и начал класть бруски.
Шипение ударило по арене, как второй гонг.
Столб пара взлетел выше моей головы, и запах пошёл в толпу стеной. Жжёный сахар, калёное масло, хвоя, мясная тёмная глубина от растопленного клея. Это был запах, против которого не существует обороны. Я видел, как он идёт по рядам. Первый ярус качнулся вперёд, второй завертел головами, на галёрке кто-то простонал в голос, и стон этот утонул в общем сглатывании.
За судейским столом Демидов отодвинул пустую тарелку из-под консоме и вцепился в скатерть.
— Поцелуй огня, — сказал я в рупор, переворачивая бруски. — Смотрите, сахар горит и стеклит корку. А внутри сейчас мороз отпускает, клей тает обратно и поит овощи мясным соком. Снаружи стекло. Внутри всё сочится.
Бруски шли золотой коркой, я снимал их и клал новые. Всего получилось шестнадцать. Три парадных я отложил на подогретые тарелки, остальные ждали своей очереди на краю сковороды.
Теперь сборка. Наташа комментировала мои руки, а я комментировал тарелку.
— Это репа с морковью, которые сегодня притворяются лучшим стейком вашей жизни. — Золотой брусок лёг на белый фарфор. — Это лук и свёкла, которые забыли, что они овощи. — Чёрный рубин потёк с ложки рядом с бруском, густой, глянцевый, как расплавленный гранат. — А это северный снег, чтобы вы не забывали, где живёте.
Ленты клюквенной репы легли поверх горячего бруска прозрачным рубиновым ворохом. Холодное на горячее, хруст на хруст, кислое на сладкое. Тарелка была готова, и я поднял её на ладони, показывая арене.
Арена ревела.
Три тарелки ушли к судьям и трибуны провожали каждую глазами. Феофан, Демидов, Лоран взялись за вилки, и над ареной начала сгущаться та самая торжественная тишина.
Я в неё влез. Второй раз за день.
— А теперь главное! — Рупор разнёс мой голос поверх тишины. — У меня тут осталось тринадцать брусков, и знаете что? У нас на Севере еду не выбрасывают.
Арена замерла.
— Команда моя, подойти к помосту! Дети, вы первые! Господа в ложе и на трибунах, не побрезгуйте, вам тоже нарежу! Кому не хватит куска, тому достанется корка, она самая вкусная!
Что тут началось.
Галёрка взвыла от восторга, дети посыпались со столбов, у помоста мгновенно образовалась куча-мала, которую Захар раздвинул одним движением плеч, пропуская мелких вперёд. Я резал бруски пополам, потом дольки, накалывал на лучины. Гришка получил свой кусок первым, куснул, зажмурился и сказал что-то такое, отчего Захар заржал на всю арену. Тимка с Макаром взяли по четвертинке и ели, раскладывая вкус на части. Матвей свой кусок сначала разломил, изучил срез и только потом съел. Урок продолжался и в еде.
В ложу пошло блюдо с нарезкой. Я смотрел, как Всеволод берёт кусок пальцами, без вилки, как простой ратник, и как ест, прикрыв глаза. Как Иларион жуёт медленно, по-стариковски, и сухое лицо его теплеет. Мстислав чуть было не спёр второй кусок у соседа, но вовремя спохватился.
Последний брусок остался на сковороде.
Я снял его, положил на чистую тарелку, полил рубином, увенчал снегом. Всё честь по чести, как судьям. И понёс через помост.
Анна стояла у своего стола и смотрела, как я иду. Арена затихала за моей спиной, ряд за рядом.
— Держи. — Я протянул тарелку. — Ты единственный человек на этой арене, кто ещё не попробовал. Нечестно выходит. Ты же дралась.
Она смотрела на тарелку, потом на меня. В её глазах шла война. Взять из моих рук еду посреди финала значило признать кое-что важное.
— Это не яд и не жалость, — сказал я тихо, только ей. — Это профессиональная вежливость. Твоё консоме я бы попробовал с удовольствием, да ты всё судьям скормила.
Секунда. Ещё одна.
Анна взяла тарелку.
Она отломила вилкой угол бруска, с хрустом, подобрала каплю соуса, подцепила ленту репы. Всё вместе, как задумано, одним движением, она поняла архитектуру тарелки с первого взгляда. Поднесла ко рту. Съела.
Арена не дышала.
Анна стояла с закрытыми глазами очень долго. Потом открыла их, посмотрела на меня, и я увидел растерянность.
— Это неправильно, — сказала она тихо. — Репа не может так.
— Может, — сказал я. — Её просто никто никогда не любил.
За нашими спинами, за судейским столом, Лоран отложил вилку, и голос Наташи взлетел над ареной, объявляя, что судьи готовы.
Глава 24
— Судьи готовы! — Наташкин голос натянул над ареной струну. — Финальный этап! Корень Земли! Анна Мстиславовна против Александра Веверина! Слово Патриарху!
Феофан поднялся, и арена стихла до скрипа флагов.
— Я старый человек, — сказал он. — Ел я за свою жизнь много, а помню мало. Сегодня запомню оба блюда. Одно было как свет, чистое, ясное, глядишь в него и видишь мастера. Второе… — Старик помолчал, подбирая. — Второе было как сама наша земля. Я ел репу, чада мои. Репу, которой меня кормила мать в голодный год, только теперь она вернулась ко мне царицей. Мой голос Александру.
