Эрни. Мнения одной моралистки, стр. 39
P. S. В книге Фогеля есть, кроме всего прочего такой любопытный момент: в детстве Феликс ходил с родителями в парк на воскресные концерты и каждый раз высиживал их как пытку, зато лет в одиннадцать, когда в нём проснулись какие-то непонятные ему силы, тёмные и тревожные, он услышал тот же самый ресторанный оркестрик и вдруг заплакал.
Интересно узнать Твоё профессиональное мнение на этот счёт. Лично мне кажется, что многие люди, не родившиеся моцартами, могли бы рассказать о себе нечто подобное. Я, пожалуй, тоже стала по-настоящему чувствовать музыку только в пору полового созревания (которое началось у меня позже, чем у Фелик-са). Ты занималась со мной, старалась, чтобы мне было интересно, играла для меня, и иногда я даже выдавливала умилённую слезу. У меня были любимые пластинки (вальсы Штрауса, например), которые я охотно слушала, пока рисовала. Но чтобы музыка застревала в мозгах, чтобы мне становилось неспокойно оттого, что я не могу проанализировать и каким-то образом воплотить те сильные чувства, которые она у меня вызывает, — такого со мной в детстве не бывало. Вероятно, музыка апеллирует к чему-то, что созревает в человеке, когда по телу начинают бродить половые соки.
Способность получать неподдельное удовольствие от литературы появилась у меня ещё позже. Наверное, для этого мало начать чувствовать. Надо успеть перечувствовать довольно много. Ты со мной согласна или у тебя другой опыт?
На мой взгляд, репутация детства как чудесной поры, когда всё воспринимается свежо и остро, сильно преувеличена. Тем не менее именно тогда, наверное, формируется то «не пойми что», которое потом так мучительно брезжит в глубине сознания: как будто бы припоминаешь его, но не можешь вспомнить и даже не знаешь, как назвать. Настроение? Эмоциональный колорит? Это как бы какая-то шкала, для градаций которой не придумано наименований. Её составляют не цвета, не запахи и не ощущения, а всё это вместе взятое плюс что-то ещё. Привычные ярлыки вроде «весело/грустно», «спокойно/тревожно» тут почти бесполезны. Если это «что-то» и можно обозначить как «грусть», то она не абстрактна, а сужена до некой уникальной разновидности, привязанной к определённому месту и определённому времени. Вот смотришь ты, к примеру, туманным вечером на окна старого дома, и вид чужого, тускло освещённого потолка вызывает в тебе отзвук чего-то вполне конкретного, но прочно забытого. Он, этот отзвук, гаснет слишком быстро — ничего не расслышать, не разглядеть, не распробовать. Иногда, почуяв в атмосфере что-то тяжёлое, жирное, просолённое и прокопчённое (не обязательно в буквальном смысле), я старательно воображаю нечто наподобие цехового дома ганзейских купцов где-то на севере: всё деревянное, грубовато-естественное, живучее. Чванливо пялится мебель, наивно размалёванная красной и зелёной краской. Львы у камина очень свирепые и очень смешные. Ученики по двое спят в кроватях-шкафах с прибитыми к внутренней стенке портретами декольтированных дам и бильдербогенами «циничного свойства». Большие сушёные рыбины, вожаки стай, висят под потолком для привлечения коммерческой удачи. В частом оконном переплёте мутные стёклышки… Вот так я натужно фантазирую, а потом понимаю, что всё не то.
У тебя такое бывает? Что бы это ни было, оно всегда направлено в прошлое. Современность кажется нам нейтральной, лишённой запаха и вкуса. А ведь пройдёт несколько десятилетий, и, когда нас уже не будет, люди начнут, бродя по городу в сумерках, взволнованно улавливать отголоски нашего «сейчас».
Свернув с Бендлер-штрассе в тихий переулок, Вернер проходит несколько метров и чувствует, как в глубине внезапно похолодевшей грудной клетки что-то противно задребезжало. Пройдя ещё немного, он останавливается перед чугунной оградой старого сада… вернее, уже не сада, а голого выровненного участка. Дом с пилястрами, высокими окнами и ажурными балконами стоит, к счастью, на своём месте. Часть фасада закрыли строительными лесами: значит, сносить не будут. Маленький круглый бассейн опустел: потемневшую женскую фигуру из песчаника убрали. Может, на реставрацию? Ну а деревья… Две большие акации и много старых дубов — кому они помешали? От них не осталось ни пней, ни обломков веток, ни опилок. Только чёрная земля.
Девятнадцать лет назад Вернер со школьным портфелем за спиной шёл вот по этому самому тротуару, на котором сейчас стоит. Вдруг ему за шиворот упал жёлудь. Что ж, ничего… бывает. Вернер уже хотел идти дальше, когда ещё один жёлудь отскочил от его ранца. Третий, стоило ему поднять голову, угодил по носу. Нет, это уже не могло быть случайностью. Как действовать, когда невидимый враг объявляет тебе войну? Потратив несколько секунд на поиск достаточно внушительной формулировки, Вернер откашлялся и крикнул:
— Если ты честный человек — покажись!
Ветки дуба, едва начавшие желтеть, раздвинулись, обнаружив довольную физиономию «честного человека». Светлые волосы, быстрые тёмные глаза, румяные щёки.
— Харальд! — произнёс мужской голос. — Немедленно спускайся и марш в дом! Или, по-твоему, учитель должен тебя ждать?
Послышалось шуршание, и мальчик примерно того же роста, что и Вернер, спрыгнул на землю, как кот. Невинно улыбнувшись, он развернулся и побежал вглубь сада. Его отец, высокий худощавый господин, вышел из калитки и, прежде чем сесть в блестящий чёрный автомобиль завода «Эффингер», остановился перед Вернером.
— Он бросал в тебя жёлуди?
Вернер смущённо промолчал. Бронзовое лицо господина казалось строгим.
— Тебе не больно?
Вернер помотал головой, хотя попадание по носу было довольно неприятным.
Господин слегка улыбнулся.
— Торопишься в школу? В какую, если не секрет?
— В гимназию Шлегеля.
— Вот как? Прекрасно. Я тоже там учился, а ещё раньше — мой отец. Послушай… Как тебя зовут? Вернер? — Господин достал из внутреннего кармана пиджака маленькую карточку. — Вернер, передай вот это родителям. Если они тебе разрешат и если ты сам хочешь, заходи к нам как-нибудь после уроков. Мой сын учится дома один и немного скучает. Ему бы не помешало иногда поиграть со сверстником. Ты на него не сердись. Он неплохой парень и обидеть тебя не хотел.
— Я понимаю, герр… — Вернер заглянул в карточку: «Теодор Оппнер. Банк „Оппнер и Гольдшмидт“…» — герр Оппнер.
— Вот и хорошо. Теперь беги, а то опоздаешь.
Через несколько дней Вернер, заручившись несколько нерешительным согласием родителей, впервые вошёл в дом, с которым теперь связаны его самые яркие детско-отроческие воспоминания. Неоклассический особняк, построенный в 1907 году, вобрал в себя то, чем восхищали его владельца предыдущие эпохи. Впоследствии у Вернера созрело предположение, что Теодор Оппнер, этот странный эстетствующий банкир, ощущал своё время как не совсем своё и потому устроил в новом доме салон в стиле рококо, для которого не было предусмотрено электрическое освещение, а также ренессансную гостиную с флорентийской мебелью пятнадцатого века. В столовой висел Тинторетто, в кабинете герра Оппнера — Вермеер.
Просторный вестибюль с колоннами и широкой раздвоенной лестницей, мраморная Афродита (римская копия скульптуры школы Фидия), гобелены, двери из венецианских палаццо, картины в медальонах — увидев всё это в сентябре 1913 года, Вернер обомлел. Ему уже доводилось бывать во дворцах, но то были дворцы-музеи, где можно разговаривать только шепотом и упаси тебя бог к чему-нибудь прислониться или на что-нибудь сесть. Ну а в этом чертоге живой девятилетний мальчик спал, ел, играл, учил уроки (без особого энтузиазма), пользовался ванной и наисовременнейшим английским ватерклозетом.
Герра Оппнера Вернер поначалу побаивался. В красивом лице этого человека не было той холодной резкой властности, за которую он, гимназист Раух, тихо ненавидел некоторых учителей, а иногда и собственного отца. Но было что-то другое — непонятное и невесёлое. Если человеку не нужно ходить в школу и даже на службу необязательно (ведь у себя в банке он главный), если он ездит на собственном автомобиле и живёт во дворце, то как же он может не быть весёлым? Почему Вернер до сих пор ни разу не видел его жену, мать Харальда, про которую тот говорил, что она писаная красавица? Наверняка этот дом — сказочный, заколдованный — хранил какую-то страшную тайну.
