Эрни. Мнения одной моралистки, стр. 22

— Думаю, ты прав, Вилли. Наивно было бы считать, что доверие к родителям идёт с ребёнком «в комплекте». Ведь все эти сказки про детей, отведённых в лес и там оставленных, они же возникли и продолжают существовать не на пустом месте. По-моему, для современных людей, как и для тех, кто жил много веков назад, самый первый в жизни страх — это не боязнь того, что с родителями приключится беда, а боязнь их предательства. Мне, например, в раннем детстве несколько раз снился такой сон: толстая ведьма (горластая консьержка из соседнего дома) похитила меня, а мама не спешит мне на помощь. Ещё снилось, что мохнатое чудовище — пожиратель детей, которые плохо спят, — пришло к нам домой и родители угодливо суетятся вокруг него: «Не желаете ли вилочку? Салфеточку?» Я всё это к чему говорю: ты правильно делаешь, что не даёшь Джонни поводов для недовольства тобой. Ранние недоразумения между родителями и детьми — это, может, и не так серьёзно, как некоторые считают. Ты любишь ребёнка, а он не дурак, значит, чуть раньше или чуть позже всё обязательно встанет на свои места. Но если ты хочешь, чтобы он уже сейчас всегда радовался тебе, чтобы с охотой принимал всё то, чему ты будешь его учить…

— Отцы, не раздражайте детей ваших, — засмеялся Вилли, процитировав одну из немногих книг, которые прочёл.

— Вот именно. Лютер плохого не посоветует.

Вилли не раздражал Джонни. Между этими двумя детьми царило, насколько можно было судить, полное взаимопонимание. Эрни быстро привыкла к уютным домашним звукам, сменявшим друг друга несколько раз за ночь в одной и той же последовательности. В их неуклонном чередовании ей мнилось нечто обнадёживающее. Негромкое кваканье младенца — короткий вздох диванной пружины — шлёпанье босых ног по полу — ласковый шёпот — удовлетворённое затихающее бульканье. Разбуженная Эрни мягко погружалась обратно в сон под колыбельную:

Буко фон Хальберштадт
Обожает всех ребят.
Что он нам пода-а-арит?
Сахарный суха-а-арик!
Красненькие башмачки,
Чтобы мы плясать пошли.
Башмачки с блестяшкой,
С золотою пряжкой!

Текст, проверенный временем, переходил в импровизацию Вилли:

Спи, Джонни, спи, малыш.
Ты чего, чего не спишь?
Спит Мальвина, Юстав спит,
Мартин носиком сопит,
Эрни спит за сте-э-нкой,
Спит, поджав коле-э-нки.

Эрни редко спала в позе эмбриона. Предпочитала согревать внутренности, лёжа на животе. Но Вилли не знал этого, а даже если б и знал… На какие отклонения от истины не решишься ради рифмы!

Ты теперь совсем сухой,
Папа нянчится с тобой.
Вот тебе бутылочка,
Мой шёлковый затылочек.
Буко фон Хальберштадт
Обожает всех ребят.
Хэнсхену он то-о-же
Скорей уснуть помо-о-жет.
Глазки, мальчик, закрывай.
Джонни, засыпай…

Глава IV. Берлин, Александерплац

Проснувшись, Фриц постарался припомнить, снилась ли ему сегодня смерть. Вроде бы нет. Хотя… Какое-то здание с тяжёлыми дубовыми дверями и высокими лепными потолками, зал, битком набитый людьми, крики… И, кажется, взрыв. Но всё это помнилось очень смутно, не вызывало ни малейшего волнения и потому было уже не в счёт.

Фриц поднял с простыни длинный тонкий волосок Эрни. Вообще-то тёмный, на просвет он казался рыжим, почти розовым. Лёгкая рыжинка в волосах, зеленца в глазах, светлые, только вблизи заметные веснушки. Вероятно, кельты добавили родословному древу Эрни пару веточек — когда-то очень давно, ещё до того как осели на своих островках. Фриц аккуратно положил волос рядом со своей головой на подушку.

Он не случайно ждал сна о смерти именно сегодня. Она снилась ему ровно год назад и ровно два. Но отсюда вовсе не следовало, что ещё через сколько-то лет, в этот самый день, она действительно наступит. Эти сны не были предвестием. Они были отголоском. Кругами, расходящимися по воде.

Два года назад по поручению оберкомиссара Фриц отправился в тюрьму Плётцензе, чтобы получить в архиве копии кое-каких документов. Едва приблизившись к низкому зданию с большими железными воротами, такому краснокирпичному и такому прусскому, он почувствовал дурноту — пока ещё смутную, но уже как-то по-особенному мерзкую. По ту сторону стены обманчиво мирно шелестели высокие деревья. Этот зубчатый карниз, эти пояски из кирпичей, выложенных ребром над зарешёченными полукруглыми окнами, выглядели бы наивно, если бы от них не веяло таким зловещим цинизмом.

Начальника тюрьмы в кабинете не оказалось. Фрица попросили подождать в приёмной. Сначала он сел, но удар колокола, донёсшийся со двора, заставил его встать и подойти к окну. Медленно осознав увиденное, он почувствовал тошнотворный липкий холод, растёкшийся по внутренностям. Теперь было ясно, где герр директор. Там, среди господ в чёрных сюртуках и цилиндрах, собравшихся на низком деревянном помосте вокруг скамьи, приставленной к тумбе с выемкой в верхней части. Один из этих мужчин, одетых торжественно и старомодно, — палач. Почтенный ремесленник, которого в толпе можно принять за музыканта, если не приглядываться к форме его футляра, похожего на скрипичный, но на самом деле далеко не скрипичного.

Осуждённого уже ведут. Он в мешковатой белой одежде, руки и ноги закованы в кандалы. При других обстоятельствах его семенящая походка показалась бы забавной. Он мелко перебирает неуклюжими ступнями и, не пытаясь вырваться, слегка упирается. Подался корпусом чуть назад и по-лошадиному отворачивает голову. Которая пока ещё у него на плечах. Лицá, к счастью для Фрица, не видно.

Господин с открытой папкой в руках зачитал приговор. Запястья осуждённого освободили от кандалов, но не затем, чтобы он мог воспользоваться этой свободой. Ему завязали глаза, три человека стали укладывать его на скамью. Он каким-то образом умудрился соскользнуть и упасть. Его подняли и положили снова — голову на тумбу, лицом в выемку. Двое подручных палача натянули верёвки, привязанные к опущенным рукам. Третий держит щиколотки. «Отойди! Отойди!» — говорит себе Фриц, но не может пошевелиться.

В последний момент чья-то пятерня хватает его за плечо и оттаскивает от окна. Выведенный из оцепенения, он отворачивается, зажмуривает глаза и, глотая рвоту (хорошо, что завтрак не был обильным), зажимает пальцами уши. Ему не хочется знать, какой звук возвестит торжество свершившегося правосудия. Будет ли это глухой удар, или всплеск, или и то и другое. Первым, что Фриц услышал, был голос пожилого секретаря:

— Всё, молодой человек, уже всё. Зачем же они прислали вас сегодня? Да ещё и такого… Идёмте, у меня в закутке есть раковина. Освежитесь немного, а потом я налью вам… Знаю, что вы на службе. Но сейчас можно. Даже нужно. Это как лекарство. Давайте-давайте. Вот так, герр криминаль-ассистент, мой мальчик.

В Красной крепости коллега, стараясь подбодрить Фрица, резонно заметил, что после дела Якубовского смертные приговоры выносятся редко и с крайней осмотрительностью. Все смягчающие обстоятельства, как правило, учитываются, все сомнения трактуются в пользу подсудимого. Если бедолаге оттяпали голову, то он почти наверняка и сам был отъявленным душегубом.

Подобные замечания не утешали Фрица. Для него убийство не переставало быть убийством, даже если служило возмездием за десяток других, уже совершённых, и предотвращало десяток новых. Он считал, что есть такое зло, которое нельзя мерить количественно. Это бесчеловечно. Да и просто глупо. Как измерять и сравнивать кучи дерьма. Такой куче не место на улице, независимо от того, насколько она велика. Сделать её ещё отвратительнее можно лишь одним способом — воткнув в неё золочёную табличку с высокопарными словами. Нет ничего более уродливого и противоестественного, чем убийство, замаскированное под акт справедливости. Узаконивать то, что карается законом, — самый чудовищный из тех алогизмов, на которых базируется общественный порядок.