Очень киллерское Рождество (ЛП), стр. 9
— Хм-м. Нет, не думаю. Я был вполне нормальным ребёнком. Много играл на улице. Мои родители не были идеальными, но не сказал бы, что моё детство было травматичным или что-то в этом роде.
Я склоняю голову набок, не убеждённая.
— Ты сказал, что твоя мать — нарцисстична.
— Да. Она эгоцентрична и склонна к манипуляциям. Отец держал её под контролем, когда я был маленьким, но после его смерти она совсем с катушек съехала. В последний раз, когда я её видел, она пыталась основать культ, в котором она была бы главной жрицей. Я не хочу иметь с этим ничего общего.
Я изо всех сил стараюсь не обращать внимания на то, как его большой палец описывает небольшие руги по моей талии, пока он говорит. Его открытость завораживает. Мы практически незнакомы, но он относится ко мне как к старому, надёжному другу. Как будто мы аккуратно перепрыгнули через все те болезненные этапы знакомства с кем-то новым, которые я терпеть не могу.
— Ладно, значит, у вас патологические отношения с матерью, — резюмирую я. — Это, по сути, один из самых незначительных признаков. Другие — серьёзные, помимо ночного недержания мочи, например, поджоги и жестокое обращение с животными.
Я смотрю на него выжидающе, а он мычит, размышляя.
— Забавно. Я действительно что-то поджёг, когда мне было семь. Старый садовый сарай моего отца. Я просто хотел развести небольшой костёр, чтобы пожарить зефир, но развёл его слишком близко к сараю, и тот загорелся. Это считается? Я что, психопат?
Его улыбка открытая и искренняя, а глаза наполнены теплом. У меня перехватывает горло, когда я сглатываю. Почему этот мужчина такой привлекательный? Он не должен быть таким. Все убийцы, которых я когда-либо видела на экране, были невзрачными. Может быть, поэтому их и поймали?
— Ты слишком красив, чтобы быть им, — выпаливаю я в отчаянии.
Когда он смеётся, я качаю головой и спешу объяснить:
— Нет, я имею в виду, что ты объективно привлекателен. У древних греков было понятие «kalos kagathos». Это означает «красивый и благотворный», и именно эта идея заключалась в том, что внешне красивый человек не может быть злым. И наоборот — некрасивые люди считались более склонными к преступлениям. Думаю, это до сих пор распространено в нашем обществе. Мы ожидаем, что красивые люди будут хорошими или, по крайней мере, лучше других. Вот почему никто в здравом уме не назовёт тебя психопатом, даже если ты таковым являешься.
Его глаза искрятся от удовольствия.
— Ты считаешь меня красивым. Я тебе нравлюсь.
Моё лицо пылает от смущения, и я отвожу взгляд, стараясь не дать румянцу растечься.
— Нет, я сказала, что ты объективно привлекателен. Это другое.
Он смеётся, издавая низкий и тёплый звук, похожий на ласку. От этого у меня пробегают по спине мурашки.
— Оу, но не существует такого понятия, как «объективно привлекательный». Красота — в глазах смотрящего. Ты увидела меня и сказала, что я красив. Я думаю, что ты прекрасна.
Я фыркаю, смущённая тем, как сильно на меня действует этот странный мужчина.
— Греки, очевидно, ошибались. Ты невыносим, следовательно, ты не можешь быть красивым, и я беру свои слова обратно… Погоди. Что ты только что сказал?
Его глаза кажутся такими тёмными и манящими, когда он смотрит в мои.
— Что ты прекрасна.
У меня пересыхает в горле, и я несколько раз сглатываю, чтобы унять жжение. Роули смотрит на меня с довольным видом. Его лицо — это произведение искусства, от которого я не могу отвести взгляд. Его глаза — два глубоких колодца, и я падаю в них, и, боже, почему наши лица вдруг так близко? Если бы я наклонилась ещё чуть-чуть, то могла бы его поцеловать.
Поцеловать киллера.
Я так сильно отшатываюсь, что сползаю с его колен и униженно, жалко падаю на пол. Роули вскакивает на ноги, чтобы помочь мне подняться, но я отмахиваюсь от него.
— Нет. Не подходи ближе. Я серьёзно.
Он делает аккуратный шаг назад и наблюдает, как я перекатываюсь и извиваюсь, пытаясь подняться с достоинством. Когда я поднимаю взгляд, он ухмыляется.
— Ты поражена моим магнетическим обаянием, не так ли?
Я фыркаю, отворачиваясь, чтобы он не видел моего покрасневшего лица.
— Нет. Я только что вспомнила, кто ты.
Повисает тишина, зловещая и глубокая, и она тянется невыносимо долго, пока я не могу больше этого выносить. У меня покалывает затылок, и внутри что-то сжимается — то ли от страха, то ли от вины. Когда я поворачиваюсь к нему, выражение его лица совершенно нейтральное, вся теплота и интимное веселье исчезают.
У меня возникает нелепое желание извиниться. Но почему? Я ведь ничего обидного не сказал, правда?
Роули кивает, его губы решительно сжимаются в тонкую линию. Он выглядит смертельно серьёзным, и я не понимаю, почему.
— Ты права. Это благоразумно, — говорит он с тихой уверенностью в голосе. — Но я так просто не сдамся.
— Сдашься? Что ты имеешь в виду?
Он улыбается, его тёмные глаза прищуриваются.
— Просто разговариваю сам с собой, мисс пушистые носки. Ну-ка, покажи мне, где ты хранишь свои рождественские принадлежности. Нам ещё дом нужно украсить.
Я стряхиваю оцепенение и смотрю на стол, не притронувшись к своему эгг-ноку. Горло сжимается при мысли о том, как дедушка учил меня его готовить, когда мне было семнадцать. Он тогда позволил мне выпить, сказав, что на горьком опыте убедился, что строгие правила в отношении алкоголя и других веществ не работают.
— Всё должно быть в меру, Пруди, — говорил он. — Если у тебя слишком много правил и ограничений, ты просто нарушишь их все. Так что бери, что хочешь, но не больше, чем положено.
Боже, как я по нему скучаю.
— Пруденс? Ты в порядке?
Интересно, что бы сказал дедушка, узнав, что я помогаю убийце? Проклял бы он меня, сказал бы, что я стала такой же, как моя мать — безнадёжной?
Нет, — укоризненно говорит тихий голос где-то в глубине души. Нет, он бы не стал. Он бы сказал, что рад, что ты сегодня не одна. Он любил тебя и больше всего на свете хотел, чтобы ты была счастлива, помнишь?
Я делаю глубокий вдох, выпрямляюсь и поворачиваюсь. Роули смотрит на меня с тёплым любопытством, и я дарю ему робкую улыбку, смаргивая непролитые слёзы.
— Да, пойдём.
На чердаке пыльно. Я не была здесь больше пяти месяцев с тех пор, как закончила разбирать дедушкины вещи. Бо̀льшую часть его вещей я раздала, оставив только его шерстяное зимнее пальто и старую кожаную куртку, которую он всегда носил осенью на утренние прогулки.
— Подписанные коробки должны быть где-то в глубине, — говорю я Роули, который поднимается по складной лестнице следом за мной, хотя и сказала, что сама достану украшения.
— Тебе лучше остаться здесь, иначе твои пушистые носки станут пыльными, — говорит он, кладя тёплую руку мне на плечо.
Меня бросает в дрожь. Он так часто прикасается ко мне сегодня вечером: сначала угрожая и пытаясь удержать, а потом, что бы это ни было, там на кухне. Но это прикосновение, простое и дружеское, заставляет меня чуть ли не подпрыгнуть. Кажется, я ни разу не прикасалась к человеку с похорон.
— Сколько их там? — спрашивает Роули, перебирая вещи в слабом жёлтом свете одинокой лампочки, свисающей с потолка.
— Возьми только одну коробку, — говорю я, пожимая плечами. — Нам не нужно стараться изо всех сил, просто сделаем минимум, чтобы всё выглядело правдоподобно.
Но когда он возвращается, он тащит две большие коробки.
— Прочь с дороги, пушистые носки. Я вернусь за остальными двумя.
Я спускаюсь следом за ним, раздражённо фыркая.
— Зачем? Я же просто сказала…
Он смотрит на меня с широкой, обаятельной улыбкой.
— Потому что моя девочка заслуживает хорошего Рождества.
Он разворачивается, прежде чем я успеваю ответить, и спускается вниз, насвистывая мелодию песни «Deck the Halls». Я смотрю ему вслед с раскрасневшимся лицом. Моя девочка? Что он имеет в виду, говоря «моя девочка»? Я беспомощно оглядываюсь, ожидая, что из ванной выскочит другая женщина с криком «Сюрприз!».
