Последний полет, стр. 49

— Я был на борту «Ариан», подлодка 550 тонн, класса «Сирена». Нас на борту было сорок человек. Мы были на манёврах в море в районе Мерс-эль-Кебира.

— Рассказывай, Поль.

— Кто это? — спросил Антуан у соседа.

— Маиссё. Его зовут Китайцем. Он тоже был в Мерс-эль-Кебире. Кажется, старшим матросом-электриком [58].

Маиссё рассказывает.

— Мы были в открытом море, когда радист перехватил обмен посланиями между «Дюнкерком» и Адмиралтейством. Мы получили также все послания, которые Жансуль посылал командирам своих кораблей. Тогда наш старик приказал вернуться в Мерс-эль-Кебир. Когда показался берег, мы увидели, что отовсюду подымался дым, из осторожности нам было приказано уйти под воду. Мы прибыли, когда драма была в самом разгаре. Старик на минуту прилип к перископу до того, как реагировать, пытаясь понять, что там наверху происходило. Он позвал своего помощника Шюбнеля, он был из Альзаса, чтобы тот тоже посмотрел. Помощник посмотрел и принялся ругаться по-немецки. Наш старик, нормандец, здоровый мужик, был мертвенно-бледный.

— Чёрт побери, почему они стреляют холостыми? Они сошли с ума!

Он велел нам взять курс на северо-восток, чтобы обогнуть английские корабли, а затем вернуться на траверзе «Худ». Мы зарядили наши семь аппаратов.

— Сейчас я их сделаю, — злился Фортье, уткнувшись головой в перископ. — Сейчас я их сделаю, этих сволочей.

Но офицер с двумя галунами сказал ему, что лучше было бы запросить разрешение Алжира сделать из них кашу.

— Мы не участвуем в войне. Они вроде наши союзники.

— Если я запрошу разрешение набить им морды, эти сволочи запретят мне это!

— Месье, прошу Вас, Вы не можете им врезать без приказа. Это гарантированный военный трибунал.

Фортье снова разразился руганью.

— Какой бордель!

— Маиссё, скажите радисту связаться с Алжиром, — приказал мне Шюбнель.

Старик одобрил. Алжир ответил почти сразу: «Запрещено стрелять».

Тогда старик повернулся к Шюбнелю и сказал ему:

— У меня в кают-компании завалялась бутылочка кальвадоса. Пошли отпразднуем вместе эту новую «победу» англичан над нами.

Они протрезвели, когда через день мы были на траверсе Тулона.

Слова сжимаются, сталкиваются в горле у подводника. Это вовсе не спокойная гармония провансальских колоколов звучит в его голосе, но глухой ропот потоков, которые преодолевают Меркантур. Голос прерывается; подводник опускает голову, сжимает её руками. Долгое, печальное, горькое рыдание сотрясает его.

И снова тишина падает на столики.

— У «Худ» не было шанса.

— И у «Фоксхаунд».

— И у«Арк Ройял».

— С морем шутки плохи. Иначе жди беды. Море не обмануть. Последнее слово всегда за ним. Оно наказывает жуликов, рано или поздно.

— В случае «Худ» ждать пришлось недолго.

— Не говорите глупости. Вовсе не морякам, пошедшим ко дну, довелось праздновать, а этим ловчилам гомикам из адмиралтейств всех флотов мира. Только вчера был приём в Адмиралтействе. Столы ломились от явств и шампанского, мы же должны выкручиваться с нашими продуктовыми карточками!

Солнце как-то незаметно покинуло небо. День стал клониться к ночи, опуская тяжёлый занавес сумерек на сцену трагедии. Облако из маленьких красных тучек пришло на смену чёрным гроздям, вылетавшим из стволов пушек-убийц. Первая звезда проткнула небо. Затем луна, мертвенно-бледная, безжизненная накрыла своим смертным покровом рыдания людей. В этой ночи не будет покоя. Отдых стал невозможным для тех, кто остался жить, кому ещё предстоит проснуться, и снова повторять, что они и представить себе не могли, этот братоубийственный кошмар. Пережившие не смогут более увидеть этот момент нежности, когда сумерки сгущаются, чтобы уступить место обещаниям рассвета.

Ароматы любви цератония, горького миндаля, разносимые ветром, прилетевшим с ближайших холмов, укрытых оливковыми деревьями, были поглощены грязным запахом пороха, сажи, горячего жира, горящего металла и масла в пламени. Аромат жизни уступил место испарениям смерти. Крики чаек, которые ссорятся из-за нескольких кусков рыбы, из-за мусора, смолкли, уступив место призывам умирающих. Завтра земля не раскроется, чтобы впитать благодать дождя, но для того, чтобы принять длинный ряд чёрных гробов.

В Оране больницы и клиники переполнены. Морские пехотинцы превратили в морг единственный зал кинотеатра. Непрерывно увеличивается ряд трупов, большинство из которых чудовищно изуродованы. Моряки снуют между дебаркадером и последним убежищем в алжирской земле, доставляя останки своих подло сражённых братьев по оружию.

Робкие тени бегут по набережным, прерываются вспышками пожарищ, которые освещают своими кровавыми факелами следы побоища, чтобы потом быстро исчезнуть в цветах траура, где свету нечего делать.

А тела выстраиваются в шеренгу, тела людей, которым не придётся радоваться жизни, ощутить её страдания и страсти, мгновения счастья, проведённые с жёнами и детьми, людей, для которых чувство чести было священным, людей, которым довелось слишком быстро встретиться с миром теней и памятных досок ex-voto, со всеми этими «мы не забудем тебя», с сердцами, украшенными фотографиями гордого моряка, который лишь раз окунулся в воду на рейде Мерс-эль-Кебира, чтобы обнаружить там холодную воду смерти. Узы, связывавшие их с местами, где сердца бились в унисон, были разорваны смертоносным безумием, которое ничто не может оправдать. У них не было грехов перед жизнью. И всё же они мертвы. Они не жульничали. А у них отняли самую большую ценность — жизнь, а ведь им так хотелось верить, надеяться. У них украли эту надежду те, которые должны были укреплять её. Надеяться, зачем, для кого? Разве надежда не была последней из болезней, вылетевших из ящика Пандоры, в котором кишели все несчастья человечества?

Ночь полностью вошла в свои права. На улочках Мерс-эль-Кебира бродят потерянные, пьяные от гнева и мести группы полуголых моряков. Это выжившие. Потрясающий жест братства, солидарности: коренных французов и алжирцев, богатых и обездоленных, буржуа и бедных рыбаков — всех принимают, оказывают помощь, ободряют. Неожиданно, на окраине городка слышится долгий похоронный крик. Протяжное монотонное пение: берберские песни мёртвых заполняют пространство ночи, чтобы помнили, чтобы проводили сына, моряка, родственника, друга в рай, обещанный ему полумесяцем или крестом. Плач и крики сливаются в молитвенную литанию. Женщины отвечают заплаканной матери. Возгласы отчаяния ширятся, разносятся тёмными тучами, пропитанными запахами пороха и серы, они накрывают маленький порт, который навсегда распрощался с миром.

На следующий день, 5 июля, перед бесконечной вереницей гробов адмирал прощается со своими детьми-моряками. В толпе плачущие женщины и мужчины. Они оплакивают живого человека, которого у них отняли. Они оплакивают и свою судьбу, будущее, то, что им обещает завтра.

Что нужно сделать, чтобы возродить надежду, против кого надо бороться, чтобы завоевать мир? Сражаться? Зачем? Что остаётся от ценностей, которые им преподавались, которые им передавались от поколения к поколению женщинами и мужчинами чести, если путь долга вымощен такими трагедиями? К кому обратиться теперь? К Лондону? Это теперь невозможно. Остаётся, увы, Виши. Возможно, завтра к американцам или русским, если они решатся вступить в войну против нацистов.

За сутки и ещё ночь адмирал Жансуль постарел на десять лет. Даже голос изменился. И всё же он находит в себе силы сказать несколько слов, обняв мать одного из погибших моряков, выходца из Орана. «Обнимая Вас, мадам, я обнимаю матерей всех моих дорогих детей». Аббат Коегер, кюре прихода и капеллан ВМС, обычно весьма говорливый, чьи проповеди с кафедры зачастую запоминались навсегда, а иногда, в эти трагические годы, захватывали людей, которых война вырвала из их очагов, так вот сейчас даже у него не было слов. Произносит всего несколько слов, чтобы напомнить живым о том, что смерть — это переход к лучшему миру, в котором мы все встретимся с нашими дорогими ушедшими. Он отпускает грехи. Отряд моряков берёт на караул. Горнист медленно играет отходную по погибшим.