Ловелас. Том 6 (СИ), стр. 50
Ну-ну.
Я усмехнулся, поддел печать ногтем, сорвал бумажку, повозился с тугой щеколдой — и распахнул дверь. Свежий апрельский воздух хлынул в номер. Я выбрался на узкий балкончик-эркер, нависавший над площадью.
И замер.
Прямо передо мной, за крышами, в предутренней дымке вставал Кремль. Зубчатые стены, башни, рубиновые звёзды, ещё горящие в сумерках. Внизу лежала пустая Манежная площадь. Красиво. И холодно, бодряще.
Тело просило движения после суток в самолётных креслах. А почему бы нет? Лучше каратэ для этого ничего не придумано.
Я скинул рубашку — прохладный ветер обжёг кожу, — встал в стойку лицом к Кремлю и начал. Медленно, сосредоточенно, раскручивая ката. Блок, удар, разворот, выпад. Кулаки резали холодный воздух, дыхание ровное, пар шёл изо рта. Я работал в полную силу, но без спешки, вкладываясь в каждую позу, как учил Хэнк. Небо светлело, гасли звёзды над башнями, а я на балконе «Националя», голый по пояс, тянул одну кату за другой.
А внизу началось движение.
На пустой площади, у тротуара, стояла неприметная чёрная легковушка — я её сразу и не приметил. И вот теперь дверцы её открылись, и наружу выбрались двое. Молодые, крепкие, коротко стриженные, в одинаковых тёмных костюмах — ни с чем не спутаешь этот фасон и эту выправку. Они вышли из машины, задрали головы и уставились на меня.
Стояли и смотрели. Один что-то сказал другому, не отрывая взгляда. Второй кивнул, вытащил рацию их машины, что-то произнес в нее.
Ещё бы. Объект вёл себя недопустимо. Опечатанную дверь вскрыл — это раз. Вылез на балкон, куда не положено, — это два. И теперь, полуголый, на рассвете, выделывает какие-то устрашающие движения, рубит воздух руками и ногами, замирает в диких позах — лицом прямо к Кремлю. Что это? Гимнастика? Ритуал? Провокация? Тайный знак? Как это описать в рапорте? «Объект вышел на балкон и в 6:40 утра, совершал резкие телодвижения агрессивного характера в направлении Московского Кремля».
Я представил себе лицо того, кто будет это писать, и едва не сбился, сдерживая смех.
Пусть смотрят. Пусть гадают. Чем непонятнее объект, тем больше вокруг него суеты, тем больше глаз на него отвлекается — а это ровно то, для чего меня сюда и взяли. Я живая головоломка, ходячий вопросительный знак. Даллес был бы доволен.
Я нарочно, глядя прямо на них сверху, докрутил кату до конца — чётко, красиво, с выдохом-киай на последнем ударе, эхом хлестнувшим по пустой площади. Двое внизу переглянулись. Потом замер в финальной стойке, выровнял дыхание и поклонился — Кремлю, встающему солнцу и двум коротко стриженным зрителям в костюмах, всем сразу.
И, довольный собой и утром, ушёл с балкона в тёплый номер — принимать душ и одеваться к завтраку.
Глава 31
Утро продолжилось завтраком в ресторане «Националя» — среди мрамора и пальм в кадках. Кормили щедро, напоказ: икра, блины, осетрина, хороший бразильский кофе. Зубры, помятые после перелёта, оживали над тарелками. Солсбери желчно заметил, что икру нам будут подавать каждое утро ровно до тех пор, пока мы не уедем, а страна её в глаза не видела лет двадцать. Мэлони, ничуть не смущаясь, наворачивал за троих.
Ровно в девять в вестибюле стояла Вера — прямая, застёгнутая, волосы опять в пучке, с папкой в руках, точная, как хронометр.
— Доброе утро, мистер Миллер. Автобус подан.
— Как спалось, Вера?
Девушка мой вопрос проигнорировала. Ну ничего, капля камень точит.
Мы отправились к автобусу.
Приём в министерстве иностранных дел я почти не запомнил — стандартная процедура. Обшитый деревом зал, длинный стол, вода в графинах, речи о мире и дружбе народов, вежливые улыбки, обмен любезностями. Трояновский переводил, дипломаты рассказывали о достижениях страны, намекали, чему можно уделить внимание в своих репортажах. Все предсказуемо, всё это я слушал вполуха, потому что мне не терпелось наружу. Мне нужен был город.
А потом нас повезли смотреть Москву — и я приник к окну автобуса и уже не отрывался.
Я впитывал. Жадно, до рези в глазах.
Улицы — широкие, непривычно пустые. Машин почти нет: редкие «Победы», «эмки», грузовики, чёрные «ЗИСы» начальства, троллейбусы с рогами. И оттого проспекты казались огромными, гулкими, как реки без воды. Здания — тяжёлые, монументальные, сталинский ампир с лепниной, колоннами, звёздами и снопами; между ними — деревянные дома, заборы. Стройки повсюду, краны, леса. Кумачовые лозунги через улицу: «Слава советскому народу — строителю коммунизма!», «Миру — мир!». Портреты вождей на фасадах — новые, свежие, ещё не выцветшие.
И люди.
Вот на людей я смотрел дольше всего. Одеты бедно — тёмное, невзрачное, перешитое, много военного: гимнастёрки без погон, шинели, кирзачи, ватники. Много инвалидов — безрукие, безногие на каталках, с орденскими планками. Война кончилась восемь лет назад, но все еще стояла в этом городе на каждом углу. Женщины в платках, с авоськами, очереди у магазинов, дети в форменных шинельках. Лица — усталые, серьёзные, сосредоточенные. Но не забитые, нет. Что-то в них было — какая-то жёсткая, привычная выносливость, готовность тянуть дальше. И я, глядя на них, чувствовал странное, щемящее: это мои люди. Мои дед и бабка сейчас где-то здесь, молодые, живые, ходят по этим улицам. А я сижу в туристическом автобусе, лощеный американский издатель с фотоаппаратом, и разглядываю их через стекло.
— Метрополитен, — объявила Вера. — Гордость Москвы.
Мы спустились под землю — и зубры ахнули.
Потому что это и вправду были дворцы. Мрамор всех оттенков, гранит, бронза, хрусталь люстр, мозаичные плафоны, лепнина, статуи. Чистота стерильная. Поезда — точно по расписанию, каждые полторы минуты. Кронкайт крутил головой и приговаривал «невероятно, просто невероятно», Мэлони бурчал, что в нью-йоркской подземке пахнет мочой, а тут пахнет как в опере. Сопровождающие сияли: пропаганда работала безотказно.
А я шёл и молчал, потому что меня потряхивало.
Я тут всё знал. Знал наизусть. Каждый переход, каждую колонну, каждую скамейку. Я тут ездил на работу. Тысячу раз.
И вот на «Площади Революции» я и прокололся.
Мы шли вдоль знаменитых бронзовых фигур в арках — матрос, рабочий, студентка, крестьянин, — и я, задумавшись, на автопилоте, подошёл к пограничнику с собакой. И протянул руку, и потёр псу нос. Как делал сто раз в своей прежней жизни, как делают все москвичи, потому что примета: на удачу.
И тут же понял, что прокололся.
Нос у бронзовой собаки был тёмный. Не блестящий, не затёртый до золотого сияния тысячами ладоней…. Выходит сейчас этой приметы ещё не существовало. Её придумают позже, скорее всего студенты, и тогда нос заблестит.
Я медленно опустил руку и повернулся. Вера смотрела на меня.
Не с подозрением — она была слишком хорошо вышколена. Просто смотрела: ровно, внимательно, чуть склонив голову. Так смотрят, когда откладывают увиденное в память, до поры. До той поры, пока не нужно писать рапорт по итогам дня.
— Красивая скульптура, — сказал я небрежно, кивая на пограничника. — Захотелось потрогать.
— Многие хотят потрогать, — согласилась Вера.
И пошла дальше, а я двинулся следом, чувствуя, как между лопаток стекает капля пота. Осторожнее, Кит. Здесь надо быть очень внимательным.
Потом была Красная площадь.
Пустая, продуваемая, с этой мокрой брусчаткой, отражающей апрельское небо. Собор Василия Блаженного, пёстрый, привычный, ГУМ, ещё не превращённый в храм торговли, Кремлёвская стена, ели, башни, звёзды. И — очередь к Мавзолею. Длинная, молчаливая, серая, уходящая через всю площадь и дальше, в Александровский сад, — тысячи людей, стоящих часами, чтобы увидеть. Женщины с детьми на руках, старики, солдаты, приезжие с чемоданами прямо с вокзала.
Нас, разумеется, провели без очереди. Для делегации сделали исключение — отдельным входом, вне общего потока, с сопровождением. Ещё бы: показать иностранцам главную святыню.
