Герои Империи (сборник), стр. 202
Это слово еще предстояло изучить. Его Эйхманн пока не знал. Он посмотрел на него, написанное, и почувствовал, как во рту пересохло. Почему-то оказалось трудно это выговорить.
«Гилейус».
Сделалось не по себе. С какой стати? Это же всего лишь слово, может, пароль или псевдоним для кого-нибудь, кого Воркель и сам едва знал.
Погасла еще одна свеча. Эйхманн встряхнулся, сунул пачку пергаментных листов под мышку и собрал разбросанные инструменты.
«Гилейус».
Что-то он слишком задержался в этом сыром и темном подземелье. От усталости сознание дает сбои.
Он вышел, закрыл за собой дверь и стал тяжело подниматься по лестнице.
За дверью остались гореть несколько свечей, они освещали стол, кресло, каменные стены и лицо мертвого Брего Воркеля.
Одна за другой свечки гасли, тени плясали по обезображенному лицу покойника, коверкая его и создавая жуткое впечатление улыбки. А потом наступила полная темнота.
Мила Айхен торопливо топала по лесной тропинке, бедра покачивались под тяжелыми юбками. На правом плече она несла увесистую кучу хвороста и по этой причине сгибалась на сторону и припадала на ногу, словно хромая.
Похолодало, солнце уже не припекало. Лето нынче быстро кончается, и к вечеру тепло утекает из воздуха, как вода из опрокинутого стакана.
Ей не нравилось собирать хворост. А кому понравится? Настоящие дровосеки ходили бригадами и носили на поясах заржавленные тесаки. Собиратели, такие как Мила, держались кромки леса и никогда не заходили глубоко в чащу.
Даже на самом краю леса, когда подбираешь отломившиеся ветки и щепу, можно почувствовать пугающую злобу, исходящую от деревьев. Наклонишься и услышишь резкий треск или скрип исподтишка. Кажется, что над тобой нависает что-то ужасное, к тебе тянутся ветви, словно чьи-то пальцы… Обернешься — ничего и никого. Только волнуются темные кроны и листья шуршат на ветру.
А сердце прямо выскакивает! И ты кожей чувствуешь, как встревожен дух леса, как он ненавидит людей и все то, что с ним сотворили их руки.
Но без хвороста никуда. Надо же чем-то топить, кипятить воду, готовить еду. Вот и идут через поля женщины вроде Милы Айхен, выходят к лесным опушкам и, вздрагивая при каждом шорохе и озираясь, скоренько собирают что успеют.
Она изо всех сил ускорила шаг, держась освещенных угасающим солнцем участков слева и стараясь не смотреть в сторону сгущающихся теней справа. Вдруг поднялся ветер, ветки, свесившиеся из ее вязанки, задвигались, как живые, и уцепились за одежду.
— Что-то ты припозднилась.
Мила подскочила от неожиданности и чуть не уронила вязанку.
Между корнями старого дуба, почти не видный в тени его кроны, сидел человек в коричневом одеянии и смотрел на нее в упор.
Он был старый, крючконосый, со впалыми щеками. Волосы спутанными лохмами свисали с лысеющей макушки, из рукавов торчали руки, похожие на лапы с когтями.
— Да, поздновато, — миролюбиво ответила Мила, перевела дух и свободной рукой убрала светлые волосы со лба. — Вот я и тороплюсь домой.
Мужчина ухмыльнулся. В его рту еще оставались редкие зубы, кривые и желтые.
— Еще светло, девочка. Поди сюда и порадуй старика.
Мила едва руками не всплеснула от возмущения.
— Не надо бы тебе сидеть там, — сказала она. — Они от этого сердятся.
— Сердятся? — Человек склонил голову набекрень, затем полез в траву и стал что-то искать. — Это суеверие, девочка, — сообщил старик и вытащил на свет древний боевой молот. Хотя он и смотрелся хлюпиком, но молот держал крепко. На навершии оружия отчетливо виднелось изображение кометы, древко украшали руны. — Вот настоящая вещь. Не бери в голову устаревших суеверий. Присядь здесь, рядом со мной. Я тебя многому научу.
Мила тронулась дальше. Будь она помладше и поглупее, напугалась бы всерьез. Она знала, что есть девушки, которые его вправду боятся, и слышала, как они рыдают по ночам до самого рассвета.
— Стыдно должно быть, отец, — пробормотала она, уже миновав старика и снова выходя на тропинку.
Стало слышно, как он хихикает за ее спиной. Мила поспешила дальше, от души желая ему не сойти с этого места вовеки, запутаться в корнях дуба и ноги себе переломать. Все в деревне знали, кто он такой и чем занимается. А что тут поделаешь? Он же священник. Представитель Зигмара на земле, охранитель человечества.
Мила сплюнула, смущение перешло в раздражение и злость.
— Вот же старый козел, чтоб ему подавиться, — пробормотала она под пос и побрела к дому. По пути думала, как же она не любит священников.
— Гилейус, значит, — сказал генеральный охотник на ведьм Фердинанд Горбах.
— Так точно, — отозвался Эйхманн.
— Мне это ни о чем не говорит.
— Жаль. Я надеялся, что скажет.
Сцепив пальцы, Эйхманн с застывшим, как у статуи, угловатым лицом неподвижно сидел на стуле. Отчет лежал на обширном дубовом столе, все еще не развернутый.
За столом напротив него устроился Горбах, его начальник в Мидденхеймском храме. Его жилище выглядело таким же старым, холодным и малопонятным, как и хозяин. Горбах имел нос картошкой в сеточке лопнувших сосудов и дрожащие при каждом движении руки. Только глаза, сверкающие из-под торчащих кустистых бровей, выдавали незаурядный ум, острый, как у молодого.
— Достаточно ли у тебя сведений для дальнейшего расследования? — осведомился Горбах, не прикасаясь к отчету.
— Да, — отвечал Эйхманн. — Этот человек, Воркель, выдал еще ряд имен: Арлих, Меннинген и другие. Некоторые, например Карл Бохфельс, уже под наблюдением. Надо бы действовать сейчас, пока они не заметили его исчезновения.
Горбах пожевал иссохшими губами, потянулся к серебряной тарелке трясущимися подагрическими пальцами, вытащил сморщенную виноградину.
— А что именно ты подозреваешь?
— Поклонение нечестивым силам. Я пока не понимаю, каким именно, но наблюдается торговля предметами, объявленными вне закона. Дома у Воркеля обнаружили пузырьки с кровью — думаю, куриной — и инструкции, как их применить.
— Это мелочи, Лукас.
— Пусть так, — сказал Эйхманн. — Но я бы не стал ждать, когда они превратятся во что-то крупное.
Горбах кинул виноградину в рот и принялся медленно жевать.
— Тот человек все еще среди твоих приближенных?
— Раф Удо? Да.
— Мне он не нравится.
— Он никому не нравится. В том-то и соль.
Горбах проглотил виноградину. Кажется, глотая, он испытывал боль. С некоторым усилием старик выпрямился в кресле и положил руки на стол перед собой.
— Послушай-ка, — начал он и устремил на Эйхманна непреклонный взгляд. — Настали непростые дни. Ар-Ульрик наблюдает за всем, и обязательно найдутся люди, которые под любым предлогом не преминут подложить нам свинью. Тут тебе не Альтдорф — надо ходить с оглядкой.
Эйхманн не шелохнулся.
— Я всегда хожу с оглядкой, — сообщил он.
— Ты — да. Держи своего пса на коротком поводке. Я не могу позволить себе вляпаться в неприятности, тем более если концы приведут к значительным людям.
— Так проблема в этом? — спросил Эйхманн ледяным тоном. — И куда могут привести концы?
Горбах глянул устало.
— Если придется резать глотки, станем резать глотки. Только без шума.
Эйхманн поклонился.
— Я понял, — заключил он. — Значит, ваша санкция на продолжение работы у меня есть?
— Конечно. Она у тебя всегда есть.
Горбах внимательно посмотрел на Эйхманна. Лицо в старческих пигментных пятнах на мгновение смягчилось.
— Ты хоть отдыхал в последнее время?
Эйхманн помедлил.
— Я… Да, вполне, — ответил он.
— Отдохни-ка еще. Ты ужасно выглядишь. Глаза ввалились, волосы седые. Так не должно быть в твоем возрасте.
— Я отлично себя чувствую.
— Зато выглядишь хуже некуда, — повторил Горбах. — Я серьезно, приятель, расслабься немного. Передай часть работы подручным. Может, и не надо тратить так много времени на эти отчеты. Нет, они прекрасны, но мы ведь не летописцы. Если что-то тебе не нравится, что-то идет не так, можешь не разводить писанину, а просто сказать мне.
