Сталинград (СИ), стр. 48
— Сорок второй, я триста первый, — пробилось снизу, с земли, рвано, сквозь треск; пехотный корректировщик у стыка нашёл нашу волну. — Не работайте по борозде, тут наши с обеих рук. Цель ваша — север, квадрат у завода, ждём вас там. Подтвердите.
— Триста первый, я сорок второй, понял, по борозде не работаю, иду на север, — передал я. — Стык вижу, сомкнуто.
— Сомкнуто, браток, — отозвался корректировщик уже не по форме, а как сказал бы живой живому. — Полгода ждали. Дай им там, на севере, за нас.
Над этой колонной я прошёл, не доворачивая, и палец на гашетке вдруг стал чужой.
Я водил эту степь огнём с сентября — по голове колонны, по разгрузке, по согнутым у бортов фигурам, по тем, кто тушил у помпы свою последнюю дверь. Рука шла к гашетке сама, без меня; за полгода я не глядел на неё, как не глядишь на собственное дыхание. А теперь подо мной шёл тот же враг, но шёл с поднятыми руками, под нашим конвоем, по нашей дороге, и я снял палец со спуска — и под мышками потянуло холодом, как от распахнутой среди тепла двери.
Я не подумал — я это вдохнул. Грудь забрала ледяной воздух разом, до самого низа, и не отдала. Что-то прошло у меня по телу той же косой чертой, что легла у кургана, — наискось, от горла к рукам, надвое: там осталась рука, которая полгода била не думая, тут встала рука, которая держала спуск пустым и не находила, куда себя деть. Меня прознобило в кабине, в нагретой моторным теплом кабине, и я стиснул ручку крепче, чтобы унять ладонь. Думать было некогда — впереди, на севере, ждал тот, кто ещё не бредёт, а сидит в подвале и держит палец на спуске за нас обоих.
— Группа, доклад дам с земли, — передал я. — Стык сомкнут, по всей борозде наши. Идём на узел, на север. Заход по моему, не растягиваться.
Узел открылся под крылом не степью и не аэродромом — изломанным бетоном.
Заводская окраина лежала грудой: обрушенные пролёты цехов, рёбра ферм, чёрные провалы окон, кирпич, ссыпавшийся в воронки. Из этой груды немец и сидел. Я опознал его точку по тому, как от неё тянулись трассы вниз и вбок — по нашим, что залегли на открытом перед цехом и не могли подняться. Зенитку он держал тут же, в развале: счетверённая двадцатка стояла где-то в проёме, и от неё разом, слитной светящейся метлой, ударило вверх, едва мы навалились; выше неё чёрным кустом встало тридцатисемимиллиметровое — одно, два, последние, что у него тут были, но и одного хватало, чтобы не дать пройти прямо.
— Зенитка в развале, слева от пролома, — передал я. — Воробьёв, эрэсом по ней, как метлу покажет. Морозов, Сошников — по цеху, в проём, осколочным, кто оттуда бьёт. Гладков, Бабенко — сотками в подвал, под обрушенное. Сёмин, Панин — прикрой выход. Валимся по одному, за мной след в след. Выход креном, не по прямой.
Я опустил нос на тот проём, откуда тянулись трассы, и пошёл вниз отлого, прижимая машину к развалу. Чёрный провал рос под капотом. Я поймал его в перекрестье, выждал лишний счёт и пустил две ракеты, добавив поверх длинную очередь, — реактивные нырнули в пролом, в темноту за ним, и оттуда выхлестнуло кирпичом и дымом. Воробьёв сзади всадил свои эрэсы в развал, где стояла двадцатка, — метла её захлебнулась, мигнула, встала на полудыхании. Я довернул и прошёлся очередью по тем, кто бил из-под завала, и тут же выдрал машину из пике с креном, ломая прямую на выходе.
— Командир, бьют от дальнего пролёта! — Ковальчук развернул турель на полборта, дал короткую. — Ещё точка, правее!
— Вижу. Виляй за мной.
Морозов с Сошниковым прошли по проёму осколочным — Морозов в один, Сошников рядом в другой, по тем, кто оттуда огрызался, и вышли разом, креном. Гладков завёл свою на подвал и сбросил обе сотки в самую щель под обрушенным пролётом — рвануло глухо, изнутри, и часть стены осела в провал, погребя то, что под ней билось. Бабенко на чужой машине держался за ним, добил остатком по дальнему пролёту, откуда ударило Ковальчуку.
Тридцатисемимиллиметровый поставил куст прямо на выходе — там, где мне только и можно было вытянуть. Я не пошёл прямо. Бросил машину вправо, тут же влево, скользя то на одно крыло, то на другое, сбивая немцу прицел, — и куст остался позади, в пустом месте.
— Триста первый, как точка? — запросил я землю на выходе.
— Левый проём задавили, спасибо! — корректировщик, в голос, сквозь треск. — Из дальнего пролёта ещё садят, по нам! Если можете — ещё раз, по дальнему!
Идти вторым по тому же развалу, через ту же двадцатку, было не то что первым: немец теперь знал, откуда мы валимся. Но осколочные у Морозова с Сошниковым ещё были, а наши под цехом лежали и ждали. Я завёл группу на второй — не прежним следом, а наискось, с другого края, чтобы не лечь немцу под упреждение.
— Морозов, Сошников — за мной, по дальнему пролёту, добиваем. Воробьёв — давишь двадцатку, если оживёт. Остальные — выше, хвост.
Я прошил дальний пролёт пушкой во всю длину, от провала к провалу, и сыпанул осколочными по тем, кто оттуда садил; Морозов с Сошниковым легли следом, накрыли остаток. Двадцатка в развале попробовала встать ещё раз — мигнула трассой, — и Воробьёв вдавил в неё последний эрэс, и она смолкла совсем. На этом втором заходе, через пристрелянное, в плоскость и толкнуло — глухо, коротко, как кулаком по фанере.
— Зацепило, командир! — Ковальчук. — В правую, у консоли! Элерон ходит, дымка нет!
— Вижу по ручке. Терпит.
Я вывел семёрку из захода рвано, не по следу, и потянул на восток, на сбор. Внизу остался дымящийся пролом, заваленный сотками подвал, две захлебнувшиеся точки. Пехота под цехом поднялась — я увидел, как от залёгшей цепи пошли вперёд, к развалу, перебежками, теперь уже не прижатые огнём.
— Триста первый, я сорок второй, выхожу, боезапас отработан, — передал я. — Дальний ваш, добивайте сами.
— Сорок второй, поднялись, идём! — ответила земля. — Будь жив, штурмовик.
Шестерых я вывел семёркой, седьмой шёл стороной.
Сошникову зенитка прошла по хвосту — не насмерть, руль держал, дотянул со всеми; Сёмин на выходе поймал двадцатку в мотор, кренился на тонком хвосте, и Панин вёл его к переднему краю на бреющем. Сел Сёмин на брюхо за обводом, у своих, второй раз за зиму — машину спишут, сам цел, выходил сразу. В семёрке у меня была свежая дыра по правой консоли — Прокопенко смерил её потом пальцем через тряпку и сказал, что лонжерон цел, элерон ходит, к утру залатает.
Трофимов слушал доклад стоя, и косую черту через котёл переправлять не стал — она была уже не его пометка, а карта.
— Сомкнуто по всей борозде, — повторил он за мной. — Колонны на запад, с белым. Узел на севере придавили, пехота встала. — Он постоял над синькой. — Южный доломают на днях. А северный, говоришь, ещё зубаст.
— Зубаст, — сказал я. — Пока патрон не вышел — будет из подвалов огрызаться. Сегодня одну точку сожгли, а их там в развалинах не одна.
— Значит, опять к ним, — сказал Трофимов и наконец опустил карандаш — не крестом, не росчерком, а просто положил поперёк синьки, как кладут отработавший инструмент. — Доламывать. Половину легче, чем целое.
Те же слова, что утром сказал Прокопенко над капотом. Я их и от одного, и от другого принял молча, потому что они были верны и без меня, и потому что про то, насколько половину легче и сколько ещё на это уйдёт дней и ночей, я знал ровнее, чем имел право сказать.
Прокопенко у капонира кроил по моей плоскости заплату — размечал мелком, резал ножницами по дюралю короткими прикусами, не торопясь. Он не обернулся, спросил у машины:
— Цел. Привезли. — И, помолчав, проведя ладонью по рваному краю дюраля: — Надвое, стало быть.
— Надвое, Гриша.
— Это хорошо, — сказал он ровно, без складки у рта, и взялся резать дальше. — Целое долго ломали. А по половинке, может, и до тепла управимся.
Я стоял у обложенной валом семёрки, у человека, который её этой ночью прикрыл собой и эту ночью латал, и не сказал ему, что до тепла он не дотянет трёх дней. Северный котёл ещё сидел в подвалах с пальцем на спуске; впереди были вылеты по нему и ночи между ними, и эти ночи я считал теперь штучно, как не считал ни моторов, ни пробоин. Сколько их ещё. И на сколько хватит того, кто в каждую будет стоять у моей машины с лопатой. Числа этому я не находил и не искал — отнял у него заплату, прислонил к стойке и сел рядом, на снег, плечом к стойке, плечом к нему, и так мы сидели, пока он отдыхивал руки, а над разрезанным надвое котлом догорал короткий январский день.
