Сталинград (СИ), стр. 14
К четырём семёрка стояла готовая.
Прокопенко дал её к сроку, как давал всегда. Заплату по низу он свёл на заклёпки последним рядом ещё в ночь, обстучал ребром ладони по всему шву — сидит, не звенит, не играет; тросы прошёл, руль проверил. Он провёл меня вдоль машины и показал, не для отчёта, а как показывают своё: вот эта заплата, по концу правой консоли, — с первого дня, ещё степная, осколочная, ровная; вот эти, по левой плоскости и по низу у бронекорпуса, — городские, рваные, наискось. Каждую он помнил — какая откуда, с какого вылета. По его заплатам сентябрьская полоса читалась вернее, чем по моему блокноту: заплаты считали попадания. И с каждой новой машина становилась чуть тяжелее на отрыве — латаная, как все мы к середине сентября.
В три тридцать он прогрел её, как прогревал всегда: короткими дачами, слушая мотор не прибором, а ухом; чехол с турели снял перед самым, чтоб металл не выстыл за ночь. Поджатый с вечера баллон дал давление с третьей попытки — но дал, и винт провернулся, и мотор схватил: сперва неровно, на холодном масле, потом ровнее. Прокопенко постоял, послушал, прибрал газ до малого — пойдёт.
— Идёт на износ, — сказал он, не мне, а мотору. — У всякого железа свой счёт ходок: одна машина две сотни выходит, другая полста. Эта своё доберёт. — Он положил ладонь на капот, подержал, будто считал что-то по теплу под рукой, и снял. — Хватило бы до срока. А там, как у людей, — кому докуда.
Машину он сдал так же, как сдавал всю войну: к сроку, на ходу, без лишних слов.
Но турель и заднюю он сдал мне с оговоркой, и оговорку эту я записал отдельно — она была не про машину, а про того, кто за машиной сидит.
— Приёмник УБТ я поправил, но лента идёт с задиром на третьем звене, — сказал он. — Я её ночью сажал раз пять, пока пошла. В бою сядет — стрелок останется с одним патроном в стволе, а то и без. Пусть Ковальчук перед вылетом сам прогонит ленту, своей рукой, и в воздухе следит за подачей. Машину я дал. Заднюю — на нём.
Он сказал это и отвернулся к стремянке. Заднюю он сделал, что мог: поправил приёмник, прогнал ленту, нашёл задир и предупредил. Дальше задняя была не в его руках — в руках стрелка, в воздухе, куда Прокопенко за машиной уже не дотянется.
Будить Ковальчука я пошёл раньше остальных, чтоб он успел прогнать ленту и проверить сектор до того, как мы выйдем к полосе. Завтра снова город, снова балка; а над выходом из города однажды встанут и чужие истребители, которых неделю не было. От того, как сработает задняя — лента, приёмник, что увидит и достанет стрелок, — завтра будет зависеть не одна семёрка. Прокопенко дал мне машину. Заднюю кабину предстояло дать Ковальчуку — самому, в бою.
Глава 9
«Задняя»
Сержант Ковальчук прогнал ленту до того, как над полосой посветлело.
Он стоял в задней кабине на коленях и пропускал ленту УБТ через приёмник звено за звеном — своей рукой, как велел накануне Прокопенко. На третьем звене, том, что капризило ночью, придержал пальцем, чувствуя, как оно идёт. Шло туго. Прокопенко сажал его ночью раз пять, поправил приёмник, но узел остался капризным: нового было неоткуда взять, латали тем, что есть. Ковальчук это знал. Знал и то, что в бою, если третье схватит, на «почему» времени не будет — будет полсекунды: посадить ленту обратно и дать очередь, или не дать.
Он смотал ленту, уложил заново — виток к витку, чтоб на подаче не закусило. Сел за гашетку и прошёл ствол по дуге, проверяя сектор: вверх — свободно, в стороны — свободно, вниз и назад, к хвосту, где ствол упирался в ограничитель и дальше не шёл. Ниже, под киль и под хвост, он не доставал вовсе. Там лежала слепая зона, и Ковальчук держал её в голове на ощупь — докуда ствол дотянется, а докуда уже нет; высчитывать это в бою будет некогда.
Свою установку он знал, как Прокопенко знал свою машину: где ствол ходит легко, где упирается, сколько в коробе ленты. Двенадцать и семь, на турельном кольце, — в упор по мотору или кабине это смерть, если попасть и если хватит ленты. А ленты сегодня было мало и капризной была лента. Не палить, когда заметил, — бить, когда достанешь: это он усвоил за месяц задней крепче всего.
Руки он держал в работе нарочно — пока руки в работе, не думаешь о том, что впереди. За месяц у стоянки они с командиром прогнали уговор десяток раз, всухую, на земле: капитан качал крыло — Ковальчук наводил ствол вслед, докладывал сторону и высоту. В воздухе, по живому, он шёл сегодня впервые. Перед тем как сесть в кабину, командир сказал ему через борт коротко, в последний раз:
— Зайдут сзади-снизу, под хвост — подниму тебе его. Доложишь сторону и высоту, я доверну, выведу в твой сектор. Один не достанешь — не тянись, дай довернуть.
— Понял, командир. Сторону, высоту — и жду доворота.
Уговор был простой. Порознь не выходило никак: его глаза без манёвра командира не доставали, манёвр без его глаз был слепой. Вместе выходило. Он закрыл короб, тронул ствол ещё раз и положил руки на колени. Подрагивали. Он сжал их в кулак и разжал — так делал Прокопенко на стоянке, он подсмотрел, — и дрожь ушла под кожу.
Дело его в бою было одно и узкое: смотреть назад. Командир смотрел вперёд — за всех шестерых, за цель, за гребень со своими, за трассу; на хвост командиру глянуть было некогда и нечем. Этот кусок неба, который пилот не достаёт ни глазом, ни шеей, и был отдан стрелку. Слепое одноместного у семёрки было не слепое — за него отвечал он, Ковальчук, и больше никто. Месяц это казалось работой впустую: возишь ствол по пустому небу, докладываешь то, чего нет. Чего нет — пока однажды не будет. Над полосой засвистел запуск. Пойдёт.
Работа в тот день была обычная, городская.
Короткий удар по огневой точке у заводской окраины, пушкой, по обозначенному рубежу: пулемёт в развалинах, обложенный ракетами с земли, отделённый от своих узкой полосой. Командир зашёл первым, дал вдоль полосы — короткой, по видимому, не задев гребень, где сидели свои; пулемёт у развалины замолчал. За ним Захаров, потом Гладков с Бабенко, по той же черте. Точку придавили в два захода, по своим не задели. Сошников отработал по чужому следу и вышел за Морозовым — держался он ровнее, чем неделю назад. Пошли на отход, к Волге, на сбор.
Из задней Ковальчуку весь удар был виден иначе, чем командиру: тот глядел вперёд, на цель, на гребень со своими, на трассу. Ковальчук глядел назад и вверх — туда, откуда придёт то, что командир не увидит. И докладывал коротко, как принимают доклад от исправного прибора, — вполуха: «верх чист», «справа выше пара, не к нам», «сзади чисто».
Над городом стояло то же, что стояло каждый день к этой неделе, — немецкие истребители. Перевес их в полку знали не по сводкам, а по тому, что они ходили над городом, когда хотели, парами и звеньями, и выбирали, кого взять. Над целью не трогали: над целью их работу делала зенитка. Брали на отходе, по одному, когда группа растягивалась и каждый шёл сам. Прикрытия не было — пара Яков ушла южнее. Шесть машин на малой высоте растянулись на отходе, и пять из шести были одноместные: голые сзади, лёгкая работа. Раз за тот отход Ковальчук их и засёк: пара мессеров прошла высоко, левее, не сходя, — поглядела и ушла к своим. Они не спешили. Над городом время работало на них.
— Сзади-снизу, под хвост! — Ровный голос Ковальчука сорвался. — Мессер! Снизу, из-под хвоста, метров четыреста!
Он засёк его первым и один. Немец заходил оттуда, куда пилоту взгляда не хватает: снизу-сзади, из ямы, закрытой всем телом машины. Для командира его не было. Для Ковальчука — был.
Немец знал работу. Шёл выше, в стороне, выбирал — мог взять любого из пяти голых. Взял семёрку, головную, зашёл так, будто хвост у неё пустой, как у остальных. Одноместный Ил-2 сзади слеп — ни глаз, ни ствола; дать в упор и уйти, и пилот до последнего не поймёт, откуда по нему.
