Чужая траектория (СИ), стр. 64

— У нас на неделе ревизию затеяли, — Светлана подкладывала ему, не спрашивая, хочет ли. — После вашего аврала спохватились, что полсклада реактивов извели на ваши анализы. Велели всё пересчитать и переписать. Сижу третий день, считаю склянки.

— Сошлось?

— Где сошлось, где нет. — Она подвинула ему хлеб со своей стороны. — Один пузырёк лет десять как пустой стоит, а в журнале живой, по описи. Я спрашиваю — как же так. А мне: пусть стоит, опись не велено трогать. Так и держим: на полке пусто, в журнале полно. У вас на чертежах, поди, такого не бывает.

— Бывает, — Аркадий усмехнулся. — И у нас бумага иной раз полнее полки.

— То-то и оно. — Она отщипнула корку, обмакнула в подливу. — А заведующая ходит за мной с амбарной книгой и вздыхает так, будто это я те реактивы выпила. Под расчёт, говорит, пойдём, если недостача. Я ей: Анна Петровна, какая недостача, всё вашими же требованиями расписано, авралом и подписано. — Светлана повела плечом, передразнивая чьё-то начальственное недоверие, и в этом коротком движении усталости недели было больше, чем в словах. — Завтра опять считать. Полки до потолка, а стремянка одна на всю лабораторию, и та хромая.

— А у вас дошло, — она прибрала крошки ребром ладони. — В газете писали, всем вслух читали. Это и твоё там?

— И моё немного. По моей части без замечаний.

Большего она не спросила. Про работу он всегда говорил ровно столько, и она давно не лезла дальше; ей хватало, что он дома и ест сидя, а не на ногах.

Он слушал, как она рассказывает своё, и думал, что вот этого у него весь декабрь не было: её дня, склянок, хромой стремянки, Анны Петровны с амбарной книгой. Был только его собственный день, навылет, и её он заставал спящей. Теперь они сидели, и он узнавал заново, как идёт её неделя, и это было нужнее любой сводки с трассы.

Потом пили чай — крепкий, с её смородиновым вареньем, что варилось ещё летом и береглось до случая; и за чаем разговор сам собой сошёл на тихое, на пустяки, какими и держится дом.

Баян стоял на балконе с осени, в чехле, отцовский, привезённый ещё на свадьбу. Аркадий вынес его, обмёл с чехла иней, сел на табурет у стола. Он не умел играть — то есть он, тот, кем он был до всего, играть не умел; а руки умели. Пальцы сами легли на кнопки, нашли мех, развели его — и из старого инструмента вышло несколько верных тактов, неуклюже, с запинкой, но верно, какой-то простой довоенной вещи, которую он отродясь не слышал и которую руки знали наизусть. Прежний Аркадий, тот, чья это была кожа, играл, должно быть, по вечерам, для своих, под эти самые лады; и теперь его руки доигрывали за нынешнего то, чего нынешний не умел. Аркадий повёл мелодию дальше, сбился, поймал снова, бросил. Получалось коротко и неловко, и оттого — по-домашнему. Звук был стариковский, сипловатый на разжиме, и заполнял комнату по-старому, по-доброму, как звучал он, должно быть, и до войны, при отце.

— Помнишь ещё, — сказала Светлана, не вопросом. Она не двигалась, слушала, подперев щёку.

— Руки помнят, — ответил он, и это была чистая правда, какую он мог сказать вслух, не солгав.

Она засмеялась — тихо, в горло, не напоказ, своему. И когда засмеялась, на левой щеке у неё проступила ямочка, та самая, которой он, как вдруг понял, давно у неё не видел; за всю эту зиму ни разу не видел, а тут она вернулась, простая, на своём месте, будто никуда и не девалась. Он смотрел на неё дольше, чем нужно, и ничего не сказал — называть это вслух было незачем.

За стеной у Гущиных тоже сидели — доносило негромкие голоса, звяк посуды, чей-то смех; чужой праздник был слышен, и свой был, и одно не мешало другому. Он отставил инструмент в угол. Светлана стала убирать со стола, и он поднялся помочь — отнёс тарелки, неловко, не сразу находя, куда что; в кои веки спешить было некуда, и оттого простые движения выходили медленными, обстоятельными. Она не гнала его от раковины, как гонят неумелого: дала споласкивать, а сама вытирала, и они стояли рядом, плечом к плечу, и за стеной всё доносило чужой смех.

Прибрав, они посидели ещё в тепле, не зажигая верхнего света, — он так, без дела, какого не позволял себе месяцами. За стеклом шёл снег, тихо, отвесно, без ветра, и жёлтая полоса из их комнаты ложилась на него во дворе. Было покойно той особой ночной тишиной, какая настаёт, когда сделано всё и можно ничего не делать, — и эту тишину он успел отвыкнуть слышать. Светлана, прибирая последнее, мимоходом тронула его за плечо, без повода, на ходу, и он поймал себя на том, что за месяц отвык и от этого, от лёгкого касания между делом.

Легли поздно. Он лёг рядом, не поверх одеяла, как месяц назад, а как ложатся домой, и она во сне прижалась к нему спиной, грея. Засыпая, она проговорила, не открывая глаз:

— Вот и пережили декабрь.

— Пережили, — отозвался он.

Больше она ничего не сказала, и он лежал, слушая, как ровно она дышит, и долго не спал — не от тяжести, а оттого, что давно не лежал вот так, в покое, и отвык, и теперь заново привыкал.

* * *

В конце января его послали с бумагами на этаж руководства, и в коридоре у приёмной Главного он наткнулся на чужих.

Бумаги были пустяковые, сопроводиловка к программе, которую Семихатов велел отнести на подпись. Шёл он с ними охотно: повод выбраться из накуренной комнаты в тихий верхний коридор выпадал нечасто. В коридоре пахло мастикой и табаком, под ногами поскрипывал натёртый к утру паркет, и где-то за стеной стучала пишущая машинка.

Их было несколько — приезжие, не свои; он понял это сразу, по другой манере держаться, по другому покрою пальто, по тому, как они стояли тесной кучкой в простенке, дожидаясь, когда позовут. Пальто на них были городские, не казённые, и держались они с той вежливой настороженностью, с какой держатся в чужом доме, куда приехали не кланяться, а договариваться на равных. Говорили вполголоса, о своём. Кто-то обронил незнакомую фамилию, кто-то сказал «днепровские», проходя мимо; о делегации с юга в отделе глухо толковали уже несколько дней — будто бы там, на Днепре, поднимают своё конструкторское, под свои машины, и приехали не то делиться, не то делить. Аркадий шёл вдоль стены к секретарю, с папкой под мышкой, ни о чём, — и, проходя за спинами приезжих, поймал на ходу обрывок чужого разговора, конец фразы, не предназначенный ему:

— …всё равно будем делать на гептиле. Решено сверху.

Он не сбавил шага и не повернул головы. Только внутри у него стало холодно и пусто, разом, как от провала в полынью.

Гептил. Высококипящие — с ними бак стоит залитым месяцами, тем и соблазняют военных; ядовитые насмерть; и однажды, на полностью заправленной, готовой к пуску машине, что-то пойдёт не так на старте, а отбоя не дадут вовремя — и сгорит разом всё, что будет стоять у площадки, и люди, в один октябрьский день, до которого ещё почти два года. Он знал тот день: число, и сколько народу не встанет с поля, и фамилию того, кто останется стоять и не уйдёт. И он шёл сейчас по коридору с папкой под мышкой, единственный во всём здании человек, который это знал, — и не имел ни слова, чтоб это сказать, ни одного, которому бы поверили.

Он отдал секретарю бумаги и стал ждать резолюции. В приёмной стрекотала машинка, под потолком ровно горел свет, по коридору пронесли чай в подстаканниках на подносе; здание жило своим будничным днём, как живёт всегда, не зная за собой ничего особенного. Он расписался в разносной книге, получил сопроводиловку обратно и пошёл назад тем же коридором. Приезжие всё стояли в стороне, ждали своего часа, и кто-то из них уже поглядывал на дверь приёмной. Машина дошла, дом отогрелся, декабрь пережили; часть пути была пройдена, и пройдена не зря. А впереди, за её краем, уже стояло то, что не отвести расчётом и не доказать на стенде, — и предъявить это пока было по-прежнему некому и нечем. Но за эту зиму в нём сместилось и кое-что ещё: знание о том дне перестало быть одной только тяжестью, которую несут молча, и понемногу делалось прицелом. Он знал число, знал место, знал, чего не миновать, — и знал теперь, что словом тут не взять, а взять можно лишь тем, чему он всю зиму и учился: расчётом, стендом и цифрой, которую не оспоришь. До того дня оставалось почти два года — срок, за который можно успеть встать так, чтобы в нужную минуту тебя наконец услышали. Нести это знание молча ему ещё предстояло; стоять под ним смирно, как стоял он всю эту зиму, — уже нет.