Чужая траектория (СИ), стр. 46

К пяти зал начал редеть. Соседи закрывали готовальни, надевали колпачки на вечные ручки; у вешалки в дальнем конце разбирали пальто и шапки, переговариваясь о домашнем: о том, что в магазине у проходной с утра давали хорошую колбасу и разобрали ещё до обеда, о том, у кого сегодня чья очередь за керосином. Никто из них не знал, что у Аркадия наверху сегодня решилось и решилось не в его сторону; для зала это был обыкновенный четверг, и шёл он своим обыкновенным ходом, мимо того, что для одного Аркадия было сегодня единственно важным. В этом не было ни обиды, ни утешения. Так оно и устроено, и так лучше.

А там же, на третьем этаже, на сводном щите во всю стену, апрель стоял обведённый, как стоял с утра, как стоял неделю назад, как будет стоять до самого пуска. Аркадий знал, что́ будет в апреле. И знал, что сказать этого нельзя — ни наверху, в той комнате, ни здесь, ни единому человеку под этой крышей. До вечера он сидел над старыми графиками нагрузок для группы и делал то, что делал бы в любой другой четверг, а про разбор не записал ни строки. Апрель на стене записал всё сам — и шёл к нему день за днём, не спрашивая, готова ли строка под выводом.

Глава 19. Авария Д

К полудню Аркадий поймал себя на том, что считает не строчки в журнале дежурного, а часы. Не до конца смены, до которого было ещё далеко, а до другого края дня. Этого края в зале никто, кроме него, не ждал: знать было неоткуда. Дежурные сидели вразброс по своим островкам, переговаривались о постороннем, и для них сегодняшнее воскресенье было пустым ожиданием сводки, которая придёт или не придёт, и тогда можно домой. У него ожидание было полным до краёв и оттого тяжёлым, как полное ведро, которое нельзя ни поставить, ни расплескать.

Зал в выходной выглядел чужим. В будни сюда набивалось мест двадцать, гудело, щёлкали движки логарифмических линеек, кто-то звал через проход соседа с другой стороны. Сейчас на местах было пятеро: он, Семихатов с двумя своими, да в дальнем углу немолодой инженер из соседней группы правил карандашом чью-то схему, изредка стирая резинкой и сдувая крошки на пол. Дежурство по группе в выходной выпадало по графику, чаще молодым, и сегодня очередь была его; он не менялся, хотя мог, и теперь сидел и понимал, что лучше бы поменялся, да поздно. Свет шёл из трёх высоких окон ровный, серый, весенний, без всякой щедрости, и пыль в нём не плясала, как в июльских косых полосах, а просто висела в воздухе. Ламп никто не трогал: до вечера было далеко, а при дневном сидеть и так можно. Во дворе снег сошёл уже недели две назад, и видно было тёмную, набухшую землю под голыми ещё липами, и длинные лужи вдоль дорожки, в которых стоял тот же серый свет, что и в зале.

Семихатов работал у своего стола, ведущий — за бумагами, как всегда, спина прямая, локоть на сукне. За всё утро он обратился к Аркадию один раз, по делу, не повернув головы.

— Сводку по нагрузкам, когда придёт, в журнал и мне на стол. Это к завтрашнему, Ефремов, не сегодня.

— Понял.

И всё. Между ними с мартовского разбора стояла дверь, прикрытая ровно, без хлопка, и оба знали, что она прикрыта, и никто её не трогал. Ни упрёка, ни попытки. Просто по фамилии, просто по делу. Аркадий за эти недели притерпелся к этому, как притерпеваются к сквозняку, который не устранить: знаешь, откуда дует, а пересаживаться некуда. Холода в Семихатове не прибавлялось и не убавлялось — он держал ровную дистанцию, и эта ровность была хуже всякой стычки, потому что со стычкой можно что-то сделать, а с ровностью — ничего.

Аркадий придвинул к себе тетрадь в коленкоровом переплёте, открыл на чистом, повертел карандаш и не написал ничего. Писать было нечего. Точнее, написать можно было одну строчку, и эта строчка не лезла ни в один журнал, ни в одну тетрадь, выданную под роспись в первом отделе. Он знал, что будет сегодня. Не как считают — он и не считал, у него не было ни машины, ни данных телеметрии, ни права на них, — он знал иначе, тем неудобным, ни на что не годным знанием, каким помнят давно разобранное: что эта весна и есть та самая раскачка, через которую изделие пройти не сумеет, что его разнесёт на активном участке, и что потом, годы спустя, об этом будут говорить спокойно, как о пройденном уроке. А сейчас урок ещё не пройден, и заплатят за него железом. Знать это и сидеть в воскресном зале над пустой тетрадью было хуже, чем не знать. Незнающий ждёт неизвестного и потому может надеяться. Он ждал известного, и надеяться не мог.

Время после полудня тянулось вязко. Один из дежурных Семихатова сходил на лестницу покурить и вернулся, принеся с собой запах табака и сырого двора. Второй вполголоса рассказывал про дачный участок: воду в этом году подняло, под яблони надо подсыпать, а саженцы брал прошлой осенью по рублю за корень, и принялись через один. Аркадий слушал вполуха. Чёрный телефон на столике у двери молчал. Тяжёлый, эбонитовый, с круглым диском, он стоял так, чтобы от него до любого места в зале было примерно одинаково: кто ближе, тот и снимает, таков был здешний обычай. Сейчас ближе всех сидел один из молодых, и Аркадий поймал себя на том, что то и дело сверяется глазами — на месте ли аппарат, не сдвинули ли. Будто от того, на месте ли он, что-нибудь зависело.

Он попробовал занять руки. Сверил время по своим часам с настенными у двери — расходились на минуту, и какая из двух вернее, разобрать было нельзя. Полистал журнал дежурного с прежними записями: сводки по нагрузкам, чьи-то фамилии, время приёма, час сдачи, всё ровным канцелярским почерком, из месяца в месяц одно и то же. Вписать туда сегодняшнее, когда оно придёт, предстояло ему, его рукой, в ту же графу. Он закрыл журнал и положил ладонь на холодную клеёнку обложки. Руки были спокойны, тело молодое и выспавшееся, готовое к любой работе, — а работы на сегодня не было никакой: сидеть и ждать, вот и вся работа, и оттого исправность тела казалась почти насмешкой. Он встал, прошёлся вдоль окон и сел обратно. Легче не стало.

К двум часам разговоры в зале стихли сами собой. Не оттого, что кто-то скомандовал, а так, как стихает вода, когда перестают мешать ложкой. Дачник договорил про яблони и умолк. Инженер в углу отложил резинку, сдул крошки в последний раз и сидел теперь неподвижно над чужой схемой. Тишина в зале сделалась плотной, рабочей, и в этой тишине каждый шорох звучал отдельно и резко: скрип стула, шелест отложенного листа, чьё-то покашливание у дальней стены. Аркадий сидел, положив ладони на закрытую тетрадь, и знал, что эта тишина вот-вот сломается, и что сломает её тот самый аппарат у двери, и что после этого день пойдёт по другому руслу, которого уже не повернёшь.

Он знал примерно не час пуска — час, когда обычно доходили первые сводки. И когда минутная стрелка на настенных часах подобралась к нужному делению, внутри у него подобралось тоже. Верить минутам было глупо: там, на полигоне, за тысячи вёрст, жили по своему времени, по своей готовности, по своим задержкам, и стрелка в воскресном зале к тому пуску отношения не имела. Но он всё равно следил за ней, и за чёрным аппаратом, и за дальней дверью разом, держа все три точки сразу, как держат взглядом то, что вот-вот должно сдвинуться. Двор за окнами понемногу терял дневной свет; серое в нём густело, готовясь к долгому весеннему вечеру. Кто-то из дежурных зевнул и сказал, что, видно, сегодня уже не дождёмся и можно по домам. Ему не ответили.

Телефон зазвонил.

* * *

Звонок был резкий, дребезжащий, на весь пустой зал, и от него вздрогнули все пятеро. Молодой инженер был ближе всех, он снял трубку на втором сигнале и назвался по форме. С полминуты слушал, придерживая трубку плечом и подтягивая к себе блокнот, потом коротко отозвался, что записывает, и стал писать. Семихатов поднялся из-за стола и подошёл, встал у столика рядом. Дачник тоже встал и сделал шаг ближе. В зале слышен был только его голос, ровный и негромкий, повторявший за тем, кто говорил на той стороне провода: