Чужая траектория (СИ), стр. 45
— Вот и я о том, — отозвался Мишин без торжества, как ставят точку. — Не назовёте.
Не уставщик, держащий букву ради буквы. Не перестраховщик. Не начальник, который не верит молодому из одной нелюбви к молодым. Мишин прошёл лист своим счётом, принял в нём всё, что считается, и упёрся карандашом ровно туда, где у Аркадия и вправду зияла дыра, — туда, куда тот сам, садясь сюда, боялся, что упрётся первый же толковый человек. Толковый человек упёрся в первые десять минут. Возразить ему значило соврать ещё раз, грубее прежнего, перед тем, кто враньё распознает и шов нащупает.
И самое тяжёлое в этом разборе было не то, что ему отказывали. Отказ он предвидел и шёл на него. Тяжело было, что отказывал человек, которому он, Аркадий, на его месте отказал бы и сам, теми же словами. Знание, что он принёс наверх, не ложилось ни в одну графу, какую Мишин мог принять к делу: оно было не про этот год и не из этого года, и предъявить его значило не доказать, а проговориться. Он сидел с готовым ответом за зубами и не мог его выложить, и оттого ответ переставал быть его ответом, делался чем-то вроде чужого секрета, который ему доверили хранить, а не пускать в ход.
Был соблазн подпереть пустое место чем-нибудь правдоподобным — сослаться на чужую работу, на расчёт, которого не было, на профессора, которого не существовало. Этот ход Аркадий уже разыгрывал однажды, прошлым летом, в кабинете этажом ниже, и он прошёл. Здесь он не стал. Перед Мишиным выдуманная ссылка держалась бы ровно до первого вопроса, а первый вопрос Мишин задал бы тут же.
Тут в разговор вошёл Семихатов. До этой минуты он сидел молча, и по лицу его за круглыми стёклами Аркадий ничего прочесть не мог; теперь он повернулся от своего края. Обиды в голосе не было — была та сухая деловитость, с какой он когда-то в цеху диктовал формулировки для журнала наблюдений.
— Этого листа я не видел. — Семихатов говорил, обращаясь не к Аркадию, а к Мишину, как докладывают старшему. — Участок по динамике ведёт Ефремов, это так. Но виза ведущего на таком листе полагается первой. Моей на нём нет. Я про этот расчёт узнаю сейчас, в этой комнате, вместе с вами.
Мишин перевёл взгляд с листа на Семихатова, потом на Аркадия. Пустой угол визы он, надо думать, приметил с первой минуты и держал про запас, чтобы достать вовремя.
— Мимо ведущего. — Это был не вопрос.
— Мимо, — Аркадий не отвёл взгляда. — Подал прямо, через его голову. Отвечаю один.
Семихатов помолчал, поправил очки коротким движением пальца.
— Было бы под ним число, я бы отнёс его сам, хоть наверх, — проговорил он, и это было то самое, на чём он стоял ещё в феврале; тогда это звучало открытой дверью, а теперь, при Мишине, обернулось тихим счётом за обойдённого. — Вы предпочли без меня. Что ж. Дело ваше, Ефремов.
Он отвернулся к своему краю стола и больше ничего не прибавил. И в этом коротком «дело ваше» было ровно столько, сколько нужно, чтобы Аркадий понял: то, что в феврале держалось открытым — заходите, сведёте дальше, заходите, — закрылось не с хлопком, а само собой, тихо, как закрывается дверь, в которую перестали входить. Он сам её и притворил, две недели назад, когда понёс лист мимо. Тогда казалось — иначе нельзя; теперь к этому прибавился счёт, и счёт был справедлив, и заплатить по нему предстояло не сегодня и не разом, а помалу, всякий раз, когда Семихатов скажет ему «Ефремов» тем же голосом, каким сегодня сказал «дело ваше».
Черток за весь разговор не сказал ни слова. Только когда Семихатов договорил, он посмотрел на Аркадия — дольше, чем смотрят на отвечающего по делу, без укора и без поддержки, — и снова опустил глаза к сложенным рукам. Этот зазор между тем, что Аркадий знал, и тем, что мог доказать, Черток нащупал ещё две недели назад, у себя в кабинете, под тиканье ходиков, и с тех пор носил при себе, не вынимая и не показывая. Сейчас он его не вынул тоже.
Дисциплину Мишин разбирать не стал. Ему важен был лист, а не то, чьим путём лист дошёл; обход он отметил одной фразой и вернулся к делу. Сложил записку, выровнял её ребром о стол и подвинул на палец в сторону Аркадия — ещё не отдал, но уже отделил от своих бумаг.
— Интересно, но сыро, — сказал он. — Работайте дальше, не задерживайте сроки.
Сказано это было без нажима, голосом обыкновенным, рабочим, и оттого тяжелее всякого разноса. Не отписка — суд по существу. Мишин не захлопывал перед ним дверь: «работайте дальше» означало — считайте, ищите, приносите снова, когда будет на чём стоять. Только между этим «дальше» и обведённым апрелем на стене не было ничего, что Аркадий мог бы теперь туда вставить.
— Запас в протокол внесём, — прибавил Мишин, поворачиваясь к графику, как поворачиваются к следующему делу. — Что запас тонок — отметим. И просьбу вашу о стенде запишем, она поданная, пусть лежит в деле. Но полный прогон всей сборки до пуска — нет. Нечем обосновать, да и некогда уже. — Карандаш его указал на обведённый апрель, на твёрдую линию пуска, и опустился на стол. — Срок стоит. Спасибо, Ефремов. Идите, работайте.
Вот и весь разбор. Честную половину услышали и записали; она ляжет в дело и будет права на бумаге. Вторую половину, ту, без которой первая ничего не значит, доказать он не смог — и не докажет, пока не заговорит само то, чего предъявить нельзя. Аркадий встал, забрал придвинутый лист и убрал его в папку. Семихатов уже склонился к своему краю над какой-то другой бумагой; Мишин стоял у графика, спиной к столу, и водил пальцем по апрельской строке, прикидывая что-то своё, к Аркадию уже не относящееся. Разбор закрылся за его спиной прежде, чем он дошёл до двери. Апрель остался стоять на стене, где стоял.
В коридоре его нагнал Черток. Поравнялся у лестницы и, не задерживая шага, кивнул на лист в руке Аркадия.
— Считайте дальше, Ефремов. Принесёте чем доказать, вернёмся к нему.
Он выждал ровно столько, чтобы это не прозвучало утешением, и прибавил уже на ходу, тише:
— Не вдруг это считается. Бывает, что и не вдруг.
Он свернул в своё крыло, и шаги его стихли за поворотом. В последней фразе что-то было — не обещание и не намёк, а будто Черток оставлял для самого себя место под то, чего пока не мог ни назвать, ни доказать наравне с Аркадием.
Аркадий пошёл вниз по стёртым ступеням и думал, что эта обмолвка про «не вдруг» весила больше всего, что внесли сегодня в протокол. Черток не утешал; утешать он не умел и не любил, и сказал ровно то, что думал. А думал он, похоже, что молодой инженер с пустой строкой под выводом может оказаться прав раньше, чем эту строку научатся выводить как полагается. Вслух такого не говорят, и Аркадий не ждал, что скажут. Доказать он сегодня не доказал ничего. Но впервые с тех пор, как сел писать ту записку, рядом оказался человек, который не поверил ему на слово и всё-таки не закрыл дело совсем.
Аркадий вернулся в отдел, к своему месту в дальнем ряду. К концу дня в зале держался обычный рабочий шум: у соседа дёргался «Феликс», считая и сбрасывая, у крайнего островка кто-то вслух читал колонку, и её переспрашивали через стол. За высокими окнами уже синели ранние мартовские сумерки, и по залу один за другим зажигали верхний свет. Он сел и развернул лист на столе.
Мишинская пометка стояла на левом поле, у той самой строки: короткая цифра, его пересчёт, сошедшийся с аркадиевым до знака. Запас был посчитан чисто; тут и впрямь спорить было не с чем — ни ему, ни Аркадию, ни кому угодно. А ниже, под последней строкой, белело пустое поле, то самое, по которому Мишин постучал карандашом дважды. Этого места Аркадий не заполнил за две недели и не заполнит. Причинную строку туда было не вписать ни сегодня, ни через месяц — не оттого, что он её не знал, а оттого, что знал слишком хорошо и не с той стороны, с какой её узнают честно.
Он положил лист в ящик, к тетради с перечнем, не порвав его и не сунув подальше с глаз. Лист был верен наполовину, и эта половина лежала теперь в протоколе наверху, под мишинским грифелем, права на бумаге и бесполезна на деле.
