Отступление (СИ), стр. 18
— Не рассыпай, — сказал я. — Держи своих кучей. Но к каждой куче дам моего проводника. Он дорогу знает, ты людей знаешь. Отстал один — ищете оба. Ушёл не туда — виноваты оба.
— А если мой тебе не поверит?
— Тогда пусть верит тебе. Только ты сперва сам пойми, куда идём.
Он кивнул не сразу. Но кивнул. На это и было всё наше единство: не любовь, не доверие, не общий полк — один кивок человека, который понял, что один пропадёт быстрее.
Фомин, мой, знакомый, стоял и слушал с той спокойной готовностью, с какой слушает человек, которому не в новинку. Я поставил его старшим над смешанной пешей серединой — над своими и сборными вместе, — потому что он держал уже такое, и держал ладно, и потому что чужие скорее пойдут за унтером, который не орёт, а считает.
— Сборных раскидай, — велел я ему негромко, чтоб слышал он, а не все. — Не кучей. По двое, по трое — в мои связки, где неполно. Чтоб чужой шёл не сам по себе, а при ком-то, кто знает дорогу и его в лицо. Одиночка отстанет и не хватятся. В связке отстанет — хватятся сразу.
— Свяжу. — Фомин глянул на кучу сборных у забора. — Только они не бревно, они люди. Иной не захочет в чужую связку.
— Захочет не захочет — а один пропадёт. Объясни ему это. Не мной объясни — дорогой.
Колонна пошла, как идёт всё сборное, — тяжело, враскачку, не в ногу.
Свои держали строй сами собой, привычкой; между ними и сквозь них тёк чужой народ, всякий на свой лад. Пушкари шли молча, замкнуто, при орудиях, и на всякий мой окрик отзывались не сразу, а через своего Гунько, будто я мог распоряжаться железом только через того, кто ему хозяин. Обозные тянули к обочине, к траве, чтоб коням легче, и всякий раз норовили сползти вбок, в свою колею, и всякий раз замыкающие загоняли их обратно в общий ход. Сборные, раскиданные Фоминым по связкам, шли настороженно: чужие среди чужих, они не знали, кто рядом, и держались того одного, к кому их приткнули, как держатся в темноте за протянутую руку — не от доверия, а оттого, что другой нет.
Я шёл вдоль колонны туда-сюда, от головы к хвосту и назад, и не столько командовал, сколько сшивал.
В хвосте, у замыкающей связки, катилась на своей двуколке вторая машина: Прошка сидел при ней, Акимов рядом, и они вдвоём везли то, что положено везти троим. Колонна расползалась на ходу, как сырое сукно под рукой: не рвалась, а редела по швам.
В одном месте пушкари, замешкавшись у ручья, оторвались от пеших, и между ними в разрыв полез обоз. В другом сборная связка встала — молодой сел разуться, стёр ногу, — и за ней сгрудились, и хвост поднажал. Я не кричал «не отставать» и не гнал палкой. Я шёл и подсказывал старшим: подтяни, придержи, пропусти. Не выстраивал по нитке — держал так, чтоб текло, пусть криво, но в одну сторону и без прорех, куда утекает человек.
Сорока пристроился было рядом на одном из моих проходов, с котлом на ремне — котёл он так и таскал, пустой, будто в нём была вся его служба.
— Стадо, вашбродие, — обронил он, поглядев вдоль колонны. — Пастуха бы им доброго да собаку злую.
— Пастух есть. Собаку сам изображай.
Он хмыкнул, но развивать не стал — не тот день был для баек, и он это чуял лучше меня. Погонял отставшую повозку, гикнул на коренника не хуже обозного и отстал, вернулся к своему котлу. Тишина Сороки в эти дни говорила больше его баек: пока он молчит и работает — плохо, но терпимо; заговорит длинно — значит, отпустило. Он не заговаривал.
К полудню колонна всё ещё шла криво, но уже держалась. Своих я не трогал: они несли костяк движения — голову, хвост, пулемёты. Чужих не переделывал. Пушкари шли своим островом, обоз тянулся по краю, сборные при связках не растворялись. На нынешний день этого хватало.
Санитарный лазарет мы нагнали за полдень, у поворота, где дорога выходила к длинной гати.
Он стоял поперёк движения: линейки, двуколки, подводы с красным крестом, ходячие вдоль обочины, тяжёлые на повозках. На выходе с гати сцепились две телеги, сзади напирал поток, и над всем этим стоял лазаретный дух — карболка, кровь, немытое тело.
Спорили у самой гати. Чужой обозный гнал санитарных к обочине, чтобы протолкнуть свои подводы. Против него стояла сестра. Я узнал её по голосу раньше, чем увидел лицо: ровному, сухому, без просьбы.
— На этой повозке двое с животом, — говорила она. — По обочине их вытрясет насмерть за полверсты.
Я подошёл, и она обернулась.
Вера Андреевна узнала меня сразу, но не так, как узнают того, кого ждали, а как узнают нужный инструмент, вовремя оказавшийся под рукой.
— Вы при этой колонне за старшего?
— За старшего.
— Тогда рассудите. Он выводит подводы, я вывожу раненых. Дорога одна.
Я поглядел на гать, на тяжёлую повозку, на обозного.
— Санитарных вперёд, — сказал я. — Всех, с красным крестом. Подводы за ними.
Обозный набычился, но я был при колонне, при своих и при пулемёте в хвосте, а он — при своих подводах. Весу у меня в эту минуту оказалось больше. Он это прикинул и отступил.
Расходились мы не сразу — колонна и лазарет какое-то время шли одной дорогой, санитарные повозки влились между моих батарей и обоза, где им было место, и я велел замыкающим держать их, как своих. Вера шла при своих повозках, я — при своей колонне, и мы то сходились у обочины, то опять расходились за делом, как сходятся и расходятся двое, у каждого своя работа, а работа рядом.
На одном таком схождении она поглядела вдоль моей колонны — не на меня, на колонну.
— У вас раненые как идут?
— Ходячие — при связках. При каждом кто-то, кто за ним смотрит.
— Вижу. У меня ходячие вечно растворяются: пошёл до ветру — и нет его. А у вас тот, с рукой на перевязи, — при нём двое. Дельно. Только мне так нельзя: у меня не связки, у меня повозки.
И тут она сказала то, чего я сам ещё не додумал:
— Раненым точка нужна не там, где боевые. И не по примете. Им точка нужна при повозке. Куда санитарная повозка — туда и они. Она едет — и место едет.
Я подумал. Она глядела с той стороны, с какой я не глядел: я с боевой, она с санитарной.
— Заведу, — сказал я. — С этого часа. Раненых — к санитарной повозке. Повозка им и место.
— Заведите.
Она посмотрела на меня уже не резко, а устало.
— Вы всё то же делаете, что и в лазарете. Считаете людей, чтоб не потерять. Только теперь их у вас больше и все живые. Пока живые.
Её позвали от повозок, и она ушла, не докончив и не оглянувшись.
Приказ догнал нас под вечер, на большом привале, — конный, от корпуса, с двумя строками карандашом и печатью, размытой в углу.
Колонну надлежало вести уже не просто на восток, к следующему сбору. Колонну надлежало вести к узлу — к большой станции у реки, где сходились дороги, рельсы и всё, что откатывалось с нашего края фронта.
Там был мост. Там были пути. Там скопились войска и имущество, «подлежащие выводу», как стояло в приказе. И всё это надо было вывести за реку до подхода немца.
Я перечёл строки.
Михеев стоял рядом и по лицу моему уже понял, что везём не к тихому сбору.
— Куда?
— К узлу. К станции у реки.
Он поглядел на нашу колонну — на две сотни разной масти, на четыре орудия, три санитарные повозки, обоз, сборных, моих и чужих, — и ничего не сказал про то, каково это будет: вести вот это туда, куда сейчас стекается всё сразу. Достал книжку, послюнил карандаш и спросил только:
— На сколько дён считать хлеба?
Я не знал. В приказе стояло одно: вывести до подхода.
— На три, — сказал я. — А там как выйдет.
Глава 10
«Горловина»
Дым над узлом стоял не столбом, как над жильём, а плоско, лёжа, растянутый по низу неба, и был он не один — их было много, и они срослись в одну грязную полосу, и по этой полосе я и вёл колонну последние версты, как ведут на маяк, только маяк этот горел не к добру.
