Лекарь Империи 22 (СИ), стр. 42

Я переваривал это, стоя посреди коридора, и масштаб всего происходящего раздвигался вокруг меня. Не узел. Хаб. Сотни перемолотых духов. Глушилка на вёрсты. То, что я до сих пор держал в голове как далёкую, почти отвлечённую цель миссии, вдруг обрело вес, объём и зубы.

— А Фырк? — спросил я, и горло у меня сжалось. — Про Фырка что?

Ррык помолчал. И это его молчание мне не понравилось.

— Фырк жив, — сказал он наконец. — Идёт по их следу. Шипа его засекла, мельком. Но он, Лукумон, — лев тяжело повёл башкой, — он спускается. Слишком глубоко. Туда, под глушилку, к самому хабу, куда они с Вороном сунуться не рискнули. Он лезет в самое пекло, по их остывающему следу, и чем глубже он спустится, тем меньше у него останется связи с нами. Скоро мы его слышать перестанем вовсе.

Айла на моём плече издала тонкий, несчастный звук и стиснула коготки так, что я почувствовал их сквозь халат.

— Это я виновата, — сказала она. — Я должна была лететь. Я маленькая, незаметная, я бы проскользнула, где он ломится напролом. А я уступила. Дала Хранителю себя уговорить, осталась нянчить Лукумона, а рыжего идиота отпустила одного в самое пекло. Если он сгинет там…

— Не сгинет, — оборвал Ррык. — И ты не виновата, летяга. Туда послали его, потому что он пролезет там, где застрянешь ты. Каждый делает, что умеет лучше, — лев перевёл на меня тяжёлый золотой взгляд. — А ты, Лукумон, не рвись за ним. По глазам вижу, что хочешь. Не смей. Знание дороже геройства. Сейчас от нас требуется одно, ждать вести и не наделать глупостей. Мёртвый разведчик не расскажет, что видел. Фырк это знает. Он принесёт весть и вернётся.

Знание дороже геройства. Я слышал от него эту фразу на лунном суде, и тогда она звучала мудро. Сейчас, когда в пекле был мой друг, она резала по живому.

Но лев был прав, и я это понимал не хуже его. Сорвись я сейчас неведомо куда, я брошу мать на растерзание, оставлю Нику без защиты, погублю себя, дело, и никого этим не спасу. У меня связаны руки.

— Ладно, — сказал я. — Ждём. Но слушайте внимательно. Как только Фырк подаст хоть знак, хоть писк, будите меня немедленно. Где бы я ни был, что бы ни делал. Хоть из-под земли меня доставайте. Я хочу знать о нём первым. Ясно?

— Ясно, — пророкотал Ррык.

— Я не отойду от линий, — тихо сказала Айла. — Услышу его раньше всех. Обещаю, Лукумон.

Я кивнул и положил ладонь на ручку двери реанимации. Окно времени, и без того узкое, сжималось у меня на глазах с обоих концов. С одной стороны умирала возможность вернуть мать, с другой уходил всё глубже в пекло мой друг. И мне предстояло как-то успеть и туда, и сюда, не разорвавшись пополам.

День прошёл в обходах, в бумагах, в коротких бесплодных дежурствах у материнской постели, и я почти не помнил его. Голова моя весь день работала в две смены, поверх рутины крутила одно, привязь, русло, реактор, ища, за какую ниточку потянуть. К вечеру, когда за окнами загустели синие сумерки и больница перешла на ночной свет, я зашел в ординаторскую и увидел там Лену. Впервые за сутки по-настоящему присмотрелся к ней.

Раньше я списывал её состояние на отходняк после контакта, решал, что это просто усталость и она отлежится. Теперь, зная то, что я знал, я смотрел на неё иначе, глазами диагноста, у которого появилась рабочая гипотеза.

Лена сидела у тёмного окна, в стороне от лампы, обхватив плечи руками, и смотрела в стекло, за которым не было ничего, кроме больничного двора. Губы её чуть шевелились, она тихо говорила сама с собой, одними движениями рта. Когда я вошёл, она не сразу обернулась, поглядела на меня с секундным запозданием, будто откуда-то выныривала.

Я придвинул стул и сел напротив.

— Холодно тебе, — сказал я.

Она кивнула.

— Изнутри, — проговорила она тихо. — С той ночи. Греюсь, кутаюсь, чай горячий пью, а внутри сидит холод и не уходит. Будто я что-то отморозила там, где у людей и тела-то нет. И руки, — она показала мне ладони, и пальцы на них мелко, неостановимо подрагивали. — Не слушаются толком. И сплю плохо. Засыпаю, а оно зовёт.

— Что зовёт? — нахмурился я. Если это силы Радулова, то это очень плохо.

Лена замялась, опустила глаза.

— Расскажи мне, — сказал я. — С самого начала. Что ты видела там, в Анне, в ту ночь. Ты говорила про клетку. Про тень. Расскажи ещё раз, не торопись. Мне это сейчас важнее всего на свете.

Она помолчала, собираясь с духом, и заговорила, глядя не на меня, а сквозь, в свою память.

— Я нырнула в неё, чтобы держать сосуды, — сказала она. — А там, под её собственной Искрой, на самом дне, я увидела клетку. Сплетенную из серебряных корней, тонких, как сосуды под кожей, только серебряные. Они оплели её Искру всю, насквозь. А внутри той оплётки сидела тень. В рост человека, но не человек. И эта тень… — Лена сглотнула, — она кормила Анну. Своей кровью, по капле. Подносила и поила, снова и снова, изо дня в день. Чтобы та не просыпалась.

Эту картину я уже знал в пересказе, мне передали её утром. Но услышать своими ушами, от той, кто видела, было другое.

— А теперь скажи мне то, чего ты тогда не сказала, — проговорил я тихо, не сводя с неё глаз. — Ты ведь что-то утаила. По лицу твоему все эти дни вижу, носишь в себе и боишься выговорить. Скажи. Здесь только я.

Лена подняла на меня глаза, и в них стоял настоящий страх.

— Она не мёртвая, Илья Григорьевич, — выдохнула она почти беззвучно. — Та тень. Я думала, может, это след, отпечаток, память о том, что было. Эхо. Так было бы не страшно. Но это не эхо. Она живая. Она работает прямо сейчас, в эту самую минуту, пока мы тут сидим. Поит и держит. Я это знаю, потому что коснулась её, краем, на один миг. И с тех пор чувствую её. Она… — Лена прижала ладонь к груди, к самой грудине, — она пульсирует, как чужое сердце. Не останавливается. Я этот пульс теперь слышу даже во сне, оттого и не сплю. Она работает, Илья Григорьевич. Эта тварь внутри вашей матери работает.

В ординаторской стало тихо. Между нами, висела эта медленная, неостановимая пульсация, которую слышала одна Лена, а я теперь знал, что она есть. И я понял, то, что держит мать на привязи, не отпечаток былого и не зарубцевавшийся шрам, который можно тихо обойти. Это живая снасть. Действующая. Кто-то на другом конце прямо сейчас держит её под малым током, поит чужой кровью, не даёт проснуться, стережёт свой реактор в режиме ожидания.

Дистанционно, с расстояния в тысячи вёрст. А раз снасть живая и за неё кто-то держится с того конца, значит, верно и обратное. Тронешь её здесь, и тот, кто на другом конце, почувствует, как дрогнула нить. И обернётся на это движение.

Я смотрел на Лену, на её дрожащие руки, на этот незаживающий холод в ней, и понимал ещё одну невесёлую вещь. Лена коснулась этой твари. И теперь не она одна слушала пульс поводка. Поводок тоже слушал её.

— Спасибо, — сказал я тихо. — Ты не представляешь, как ты мне помогла. И как мне теперь за тебя страшно.

Серебряного я встретил в коридоре, ведущем к реанимации, поздним вечером, когда собрался ещё раз посидеть у материнской постели и подумать. Магистр стоял у окна, заложив руки за спину, и смотрел в темноту за стеклом так, будто видел там что-то, чего не видел никто другой. Услышав мои шаги, он обернулся.

— Разумовский, — сказал он. — Поздно дежурите.

— И вы не спите, Игнатий, — отозвался я, останавливаясь. — Всё стережете мой коридор.

Я смотрел на него теперь иначе, чем неделю назад. Тогда передо мной стоял противник, давивший на меня объектами класса «А». Сегодня я знал слово, которое он обронил, знал, что за ним стоит, и держал это знание при себе, как держат козырь. Он, надо думать, тоже что-то держал. Мы стояли друг против друга в полутёмном коридоре, двое игроков, у каждого закрытая рука, и каждый прощупывал чужую, не открывая своей.

— Я думал над вашим словом, — сказал я небрежно, будто о пустяке. — «Конвертер». Точное слово, Игнатий. Вы зря словами не бросаетесь. Преобразователь, а не хранилище. Русло, а не бочка. Вы знали, что говорите, когда так её назвали.