Развод. Цена многодетного счастья (СИ), стр. 53
— Мечтатель, — фыркаю я, но улыбаюсь, и он паркуется у подъезда.
Мы поднимаемся все вместе — Маша и Яна впереди, Дима тащит рюкзак, Соня цепляется за мою руку, постукивая машинкой по перилам. Мирон идёт сзади, несёт сумку с остатками еды, бурча:
— Лифт бы вам не помешал, а то я уже не мальчик.
Я ставлю чайник, достаю пирог из холодильника, грею его в духовке — запах капусты и теста заполняет кухню. Дети снуют вокруг, но Маша вдруг говорит:
— Мам, мы с Яной чай не хотим, пойдём лучше в комнату, комиксы рисовать.
— И я с ними, — добавляет Дима. — В планше позависаю.
— Идите, — киваю растерянно, и они убегают, оставляя нас с Мироном вдвоём.
Даже Соня уходит в зал к своим игрушкам.
Разливаю чай по чашкам, режу пирог, и Мирон, сидя напротив, поддевает, отпивая глоток:
— Ну что, Мира, на этот раз веганский пирог? Я ждал мяса, а тут просто капуста. Разочаровала доктора.
— Ешь и не ворчи, — смеюсь я. — Но если ты капусту не любишь, то я могу… — говорю игриво, отодвигая от него тарелку.
— Ладно-ладно, — усмехается он, откусывая торопливо кусок, и вдруг замолкает.
Смотрит на меня — не с насмешкой, а тихо, серьёзно, как будто видит что-то, чего я сама не замечаю. Я тереблю край скатерти, чувствуя, как тишина становится густой, и он говорит, почти шёпотом:
— Знаешь, Мира, ты сегодня смеялась. Не как обычно — натянуто, а по-настоящему. Я думал, ты разучилась.
Я замираю, глядя на него, на эти его глаза — тёмные, с морщинками в уголках, — и в горле ком. Опускаю взгляд, шепчу:
— Я и сама думала, что разучилась. Спасибо, что напомнил.
Он кивает, отводит глаза, но я вижу, как его рука на секунду сжимает чашку чуть сильнее, и между нами повисает что-то хрупкое, тёплое. Здесь, с ним, я чувствую себя женщиной — не идеальной, не сильной, а привлекательной, интересной.
И вдруг свет гаснет — резко, как хлопок, и кухня тонет в темноте, только слабый отблеск фонаря с улицы пробивается через шторы. Соня вскрикивает и роняет машинку на пол.
Я вскакиваю, чуть не опрокинув стул, сердце колотится, и бегу к ней, шепчу:
— Тише, Сонечка, всё хорошо, мама тут.
Она прижимается ко мне, стучит кулачками по моему плечу и я глажу её по спине, чувствуя, как её тело дрожит от неожиданности. Мирон фыркает, ставит чашку на стол с глухим стуком, и в его голосе сквозит привычная насмешка, но без злобы:
— Ну вот, пробки вырубило. Где щиток?
— В коридоре, слева от двери, — отвечаю я, всё ещё держа Соню. Из комнаты доносятся голоса детей — Маша кричит:
— Мам, что за фигня, где свет?
Ей вторит Яна:
— Маш, мой стилус упал, не наступи на него!
А Дима басит:
— Да хватит пищать! И так темно, еще и ваши вопли!
Я вздыхаю, пытаюсь их успокоить:
— Ребята, тихо, всё нормально, сейчас разберёмся!
Мирон встаёт, отодвигает стул с лёгким скрипом и бурчит:
— Всем спокойно! Я разберусь. Сейчас будет вам свет. А ты, Мира, сиди. Не хватало ещё, чтобы ты в темноте споткнулась.
Он уходит в коридор, и я слышу, как он чертыхается, открывая щиток — звякает металл, что-то щёлкает, а я сижу, глажу Соню, её дыхание постепенно выравнивается, и думаю, что как хорошо, когда ты не одна. Я бы сейчас металась с фонариком, боясь, что дети перепугаются. А Мирон взял всё на себя, как сегодня на реке, и это странное чувство — доверить кому-то хаос, который я привыкла разгребать сама, — греет меня.
Свет загорается через минуту, лампочка мигает пару раз, и кухня снова оживает — тёплый свет падает на стол, на недоеденный пирог, на Сонину машинку, валяющуюся у ножки стула. Мирон возвращается, вытирая руки о джинсы, и ухмыляется, глядя на меня:
— Спас мир, можешь аплодировать. Или хотя бы чаю ещё налей за подвиг.
— Спасибо, — улыбаюсь я, и он садится обратно.
Я усаживая Соню обратно на диван. Дети высовываются из комнаты, Маша хмыкает: «Ну наконец-то», а Яна добавляет: «Пап, ты прям герой дня!» Он машет рукой, бурча: «Идите рисуйте свои каракули», — и они убегают обратно, хихикая.
Я ставлю чайник снова на огонь, подогреваю пирог, и мы с Мироном сидим за столом. И я понимаю, что этот день что-то изменил между нами. Не громко, не резко, а тихо. И это «что-то» растёт с каждым разом все больше.
Проходит неделя, и Маша с Яной уже планируют новый поход — на этот раз в лес за городом, где, по слухам, есть заброшенная вышка и можно жарить зефир на костре. Мирон ворчит, что «осень не для прогулок, а для дивана», но приезжает за нами в субботу с полным багажником — термос, угли, старое одеяло, даже запасные носки для Сони, которую он учит кидать шишки в ручей, пока она хлопает в ладоши. Дима таскает ветки для костра, хмурится, но я вижу, как он гордится, когда огонь разгорается.
Потом мы едем к ним домой. Квартира будто не жила, а выживала, забитая книгами, с каким-то творческим беспорядком повсюду. Всё это дышит каким-то странным теплом — неуютная по планировке, но уютная по факту.
Я стою у плиты, варю суп. Не шедевр, но с душой. Мирон сидит за столом, просматривая что-то в телефоне и говорит, не глядя:
— Интересно. Ты точно не шеф-повар, но пахнет сносно.
— Можешь не есть. Или задохнуться от неблагодарности, — отзываюсь я, мешая суп. И вдруг ловлю себя на том, что улыбаюсь. Машинально.
Он хмыкает. Откидывается на спинку стула, руки на груди, будто оценивает оценивает меня. В этот момент все приходит в движение и на кухню врываются дети. Маша морщит нос:
— Суп? Мам, серьёзно? Мы лучше чипсы возьмём.
Дима с Яной ее поддерживают и они исчезают за дверью, так же быстро, как и появились. Соня уже спит на диване в гостиной, свернувшись калачиком, её дыхание тихое, ровное, и я рада, что она спокойна после дня в лесу.
Мы с Мироном остаёмся вдвоём, и кухня вдруг кажется меньше — не от тесноты, а от тишины, что повисает между нами, нарушаемой только шипением супа и тиканьем старых часов на стене.
Я ставлю тарелки на стол, наливаю ему порцию, себе тоже, сажусь напротив, и он снова бросает эти взгляды — быстрые, тёплые, с лёгкой насмешкой, но сегодня в них что-то другое, что-то глубже, что я не могу уловить сразу. Он отпивает ложку, щурится, как будто оценивает, и говорит:
— Шикарно. Ты явно недооцениваешь свои таланты, Мира.
— Это просто суп, Мирон, — отмахиваюсь я, но его голос, чуть хриплый, цепляет меня, и я опускаю глаза к тарелке.
Столько лет я была матерью, хозяйкой, опорой, но никогда желанной. Муж смотрел на меня как на мебель — привычно, равнодушно, а потом и вовсе перестал смотреть, уходя к Марине. Я привыкла, что моё тело — это инструмент: руки, чтобы готовить, ноги, чтобы бегать за детьми, плечи, чтобы тащить.
А здесь, под этим взглядом Мирона, я вдруг чувствую себя женщиной — не идеальной, с морщинками у глаз и усталостью в осанке, но живой, настоящей, той, на кого смотрят не из привычки, а с интересом.
Он кладёт ложку, отодвигает тарелку, и тишина становится гуще. Я поднимаю глаза, и он смотрит прямо на меня — не отводит взгляд, как обычно, не прячет его за подколкой. Его лицо — резкое, с лёгкой щетиной, с этими морщинами, что выдают годы, — кажется мягче, чем я привыкла, и я понимаю: он больше скрывает внутри, чем показывает снаружи. Все эти его ворчания, сарказм, поддёвки — это броня. А под ней — что-то тёплое, глубокое, что он не говорит словами, но я вижу сейчас в его глазах, в том, как он чуть наклоняется вперёд, словно хочет сократить расстояние между нами.
— Что? — спрашиваю я тихо, и голос дрожит, потому что я боюсь этого момента, боюсь того, что он может значить.
— Ты сидишь здесь, варишь еду, а я смотрю — и, чёрт возьми, всё кажется таким правильным. Как будто должно быть именно так. Как будто долгие годы мне именно тебя не хватало рядом.
Я не знаю, что сказать. Это не флирт. Не подколка. Это что-то странное, взрослое и… честное.
Он встаёт. Медленно. Как будто не хочет спугнуть то, что возникло между нами. Подходит. Моя грудь сжимается — от страха, от волнения, от чего-то нового, чего я не чувствовала годами. Его рука касается моего лица — грубая, как у тех, кто редко нежничает, но в этом жесте что-то бережное, как будто я не женщина, а антикварная вещь, к которой страшно прикоснуться, чтобы не потрескалась.
