Лекарь Империи 20 (СИ), стр. 51
— Вы проверяли?
— Я послал солдата сразу, как вернулось электричество. Он доложил мне в коридоре, перед тем как вы начали ушивание. Надрезы свежие, лезвие чистое, профессиональная работа. Кто-то знал, какие именно кабели отключить, чтобы обесточить.
В мониторной стало тихо. На экране Мустафа-бей продолжал накладывать швы. Ровные движения, механический ритм, и ничего подозрительного.
Константин заговорил первым. Голос у него был сиплым, и пуговица на жилете, которую он крутил пальцами, поскрипывала от нажима.
— Они с самого начала вставляли палки в колёса, — сказал он. — Томограф на «калибровке»! Мустафа мне прямо в лицо врал, что трубка перегрелась, а индикатор горел зелёным! И катетеры, когда мы готовили катетеризацию, медсестра принесла толстый катетер, двенадцатый, хотя я заказывал седьмой. Я сам полез в шкафы и нашёл нужный размер, он лежал на верхней полке, за коробками, как будто спрятали!
Гурам стоял, скрестив руки на груди, и на скулах у него горели красные пятна.
— А анестезиолог, — произнёс Гурам, и акцент у него загустел от гнева. — Старый шайтан. Давать эфирный наркоз при систолическом давлении шестьдесят. Шестьдесят! У пациента объём циркулирующей крови, половина нормы, сердце работает на последних волокнах, а он ему эфир, который обрушивает давление ещё на двадцать-тридцать пунктов. Сердце должно было остановиться до разреза. До первого касания скальпеля. Если бы Костя не влил пациенту два литра физраствора перед наркозом, Кемаль-паша умер бы на индукции, и мы бы даже не добрались до грудины.
Я кивнул. Гурам видел то же, что и я. Константин видел то же. Алексей Павлович, стоявший у стены с закрытым лицом, тоже видел, и по тому, как он молчал, я понимал, что его список длиннее нашего.
— Центральный кислород и аппарат ИВЛ были отключены ещё до нашего прихода, — сказал я. — Нас отправили в резервный бокс, который оборудован для вскрытия абсцессов и перевязок, а для полостных операций непригоден. Ни подводки кислорода, ни отсоса. Артефактный мониторинг тоже отсутствовал. Тупиковый коридор, один вход, один выход. Мы молчали, потому что мы гости и потому что любое слово было бы расценено как оскорбление хозяев, и нас бы вежливо попросили на выход. Но это была ловушка. Нас запихнули в условия, в которых любое осложнение становилось смертельным.
Керим-бей поставил фонарь на стол. Руки у него больше не дрожали. Они стали неподвижными.
— И что Мустафа планирует сделать сейчас? — спросил он.
Я повернулся к нему.
— Введёт препарат, имитирующий остановку сердца. Калий, суксаметоний, любой деполяризующий агент, который на вскрытии будет неотличим от естественной гиперкалиемии у пациента с почечной недостаточностью. Потом скажет, что русские врачи допустили ошибку при декортикации, повредили стенку желудочка, истощённое сердце не выдержало нагрузки. Идеальное прикрытие. Двенадцать османских лекарей лечили Кемаль-пашу восемь месяцев и сохранили ему жизнь. Приехали четверо русских, залезли в грудную клетку, и пациент умер на столе. Виноваты иностранцы.
На экране Мустафа-бей отложил кусачки и потянулся за иглодержателем. Начинал ушивание мягких тканей. Ассистент подавал нитки. Медсестра складывала использованные инструменты в лоток.
Всё выглядело нормально. Послеоперационная рутина. Тридцать минут до закрытия раны.
Тридцать минут, в течение которых Мустафа-бей мог достать шприц и ввести содержимое в центральную вену пациента, лежащего под наркозом с открытым венозным доступом, и никто из ассистентов даже не задал бы вопроса, потому что профессор Мустафа ибн Халиль был Богом в этом госпитале.
Я повернул голову к своей команде.
Они стояли полукругом у мониторов. Гурам, Константин, Алексей Павлович. Лица их были серыми от усталости и зеленоватыми от света экранов, под глазами у всех троих лежали тёмные круги. Но при этом они отрывали взгляда от мониторов, пристально наблюдая за происхоящим.
Двое суток в поезде, бессонная ночь с пациентом, четырёхчасовая подготовка и двухчасовая операция. По совокупности нагрузок каждый из них давно заслужил койку с капельницей и двенадцать часов сна.
Вместо этого они стояли в тесной мониторной комнате чужого госпиталя, в чужой стране, и сторожили чужого пациента.
— Спасибо, — сказал я.
Они быстро посмотрели на меня, а потом снова вернули взгляды к мониторам.
— Вы поняли меня без слов. В операционной. С самого начала.
Алексей Павлович опустил подбородок. Одно короткое, ровное движение, подтверждающее то, чего он за два часа операции не произнёс вслух.
Керим-бей перевёл взгляд с меня на троих русских врачей и обратно.
— Не понимаю, — сказал он. — Что значит «без слов»? Что именно они сделали?
Пауза длилась секунду, пока я подбирал формулировку, потому что-то, что собирался сказать, меняло статус нашей четвёрки в глазах Керим-бея с «приглашённых иностранных врачей» на «группу магов, проводивших тайную операцию внутри османского государственного учреждения».
— Обычные фонарики от смартфонов, — начал я, — дают световой поток в двести-триста люмен. Через литровый пакет физраствора луч рассеивается, теряет половину яркости и превращается в мягкое свечение от ста до ста пятидесяти люмен. Четыре таких пакета вокруг раны дают суммарную освещённость в пределах шестисот люмен на площади операционного поля. Этого достаточно, чтобы различать крупные структуры, ориентироваться в анатомии и работать скальпелем на безопасном расстоянии от магистральных сосудов. Но этого недостаточно для того, чтобы различать границу между кальцинатом и миокардом на глубине двенадцати сантиметров через слой воды, в операционном поле размером с две ладони, при толщине стенки желудочка в три миллиметра. Для такой работы нужно минимум четыре тысячи люмен и бестеневое распределение. Физически невозможно получить такую яркость от четырёх светодиодных вспышек.
Я посмотрел на Гурама.
— Гурам Автандилович и Константин держали пакеты с физраствором. Их руки обхватывали полимерные стенки пакетов вплотную, и через ладони они подавали Искру в раствор. Тихо. По капле. Раствор усиливал свечение изнутри, равномерно, по всему объёму, и яркость каждого пакета поднималась с полутора сотен до тысячи с лишним люмен. Со стороны это выглядело так, будто фонарики работают чуть ярче обычного. Мустафа-бей и его ассистенты ничего не заметили. Они привыкли к электрическому свету и не знают, сколько люмен даёт телефонная вспышка.
Константин у монитора едва заметно покраснел. Гурам стоял с каменным лицом.
— Алексей Павлович, — продолжил я, — решал другую задачу. Оперировать в луже физраствора при не сворачивающейся крови, коагулопатии и открытых перикардиальных сосудах, это оптическое самоубийство. Кровь сочилась из каждого отслоённого фрагмента, и проточное промывание, которое мы организовали шприцем Жане, работало для крупных кровотечений, но мелкие капиллярные подтёки продолжали окрашивать воду. Алексей Павлович стоял за моим левым плечом, и через руку, лежавшую на краю раны, он держал микрогемостаз на дне операционного поля. Искрой. Точечно, в зоне активного кровотечения, ювелирными импульсами, которые коагулировали отдельные капилляры, не затрагивая миокард. Плюс он выравнивал оптическую плотность воды в зоне работы скальпеля, отводя окрашенные фракции к периферии и удерживая чистый слой раствора над той точкой, где я резал. Я видел дно раны через двенадцать сантиметров воды так, будто работал под операционным микроскопом.
Алексей Павлович поднял правую руку и посмотрел на неё. На тыльной стороне кисти, между вторым и третьим пальцами, алела полоса искрового ожога. Та самая, которую я заметил ещё в поезде и на которую рекомендовал мазь.
— Ожог свежий, — сказал он спокойно. — Я перестарался на задней стенке, когда вы снимали бляшку у коронарной артерии. Контроль требовал тонкой работы, а руки тряслись.
Керим-бей молчал. Он стоял между нами и экраном, и выражение на его лице менялось по мере того, как до него доходил масштаб того, что произошло в операционной.
