Лекарь Империи 20 (СИ), стр. 41

— Позиция иглы подтверждена, — отозвался Константин от экрана С-дуги. — Вижу кончик. Правая подключичная, аккурат над первым ребром.

Я отсоединил шприц от иглы, и из павильона медленно, без пульсации выступила капля темной крови. Артерию не задел. Хорошо.

— Проводник.

Алексей Павлович подал мне тонкую металлическую струну с мягким J-образным кончиком. Я завёл проводник через иглу в просвет вены и начал продвигать. Металл скользил легко, без сопротивления, и Константин у экрана вёл его кончик глазами по серому рентгеновскому полю.

— Проводник в подключичной, — докладывал он. — Идёт вниз… Проходит через безымянную вену… Входит в верхнюю полую…

Голос у Константина менялся по мере продвижения проводника, из нервного, ломкого он становился ровнее и глуше.

— Верхняя полая пройдена, — произнес он. — Кончик проводника на уровне правого предсердия. Вижу изгиб. Всё чисто.

Я извлёк иглу, оставив проводник в вене. По проводнику надел интродьюсер, тонкую пластиковую трубку с гемостатическим клапаном. Клапан щёлкнул, встав на место, и из бокового порта интродьюсера выступила капля крови, которую я промокнул марлей.

— Катетер, — сказал я.

Алексей Павлович вскрыл упаковку педиатрического катетера пятого френча. Тонкий, гибкий, с раздувным баллончиком на конце и двумя просветами для измерения давления. Просроченный, но целый, стерильный и единственный в этом госпитале, способный пройти в спавшиеся вены кахексичного пациента.

Я проверил баллончик, набрал в шприц полтора миллилитра воздуха и раздул. Баллончик расправился ровной каплей на кончике катетера, без деформаций, без протечек. Сдул, промыл оба просвета физраствором, подключил к манометрическому датчику.

— Костя, внимание. Веду катетер.

Я завёл кончик катетера в интродьюсер и начал продвигать. На экране С-дуги тень катетера поплыла вниз по руслу верхней полой вены, тоненькая серая полоска, едва различимая на фоне тканей.

— Раздуваю баллон, — сказал я и ввёл полтора миллилитра воздуха. Баллончик на кончике катетера расправился, и поток крови подхватил его, понёс дальше, к сердцу. Катетер пошёл вперёд сам, без усилия с моей стороны, и это было правильно. При баллонной флотации катетер движется кровотоком, а не рукой.

— Правое предсердие, — сказал Константин. — Кончик вошёл. Вижу баллон внутри камеры.

Я посмотрел на монитор давления. На экране побежала кривая, низкоамплитудная, с мягкими волнами, соответствующими дыхательному циклу. Давление в правом предсердии: восемнадцать миллиметров ртутного столба.

— Восемнадцать, — произнёс Гурам. — Высоковато. Норма до восьми.

— Повышенное давление в правом предсердии, — подтвердил я. — Кровь не может уйти в желудочек, потому что желудочек не расширяется. Панцирь не даёт. Идём дальше.

Я продвинул катетер ещё на несколько сантиметров. Баллончик, несомый кровотоком, прошёл через трёхстворчатый клапан и попал в правый желудочек. Кривая давления на мониторе изменилась: амплитуда выросла, появились систолические пики, желудочек сокращался, выталкивая кровь в лёгочную артерию.

— Правый желудочек, — доложил Константин. — Баллон внутри. Позиция стабильная.

— Записываю, — сказал я.

Я сдул баллон, чтобы катетер остался в желудочке, и переключил манометрический датчик на непрерывную запись. На экране монитора кривая давления побежала слева направо, рисуя зубцы и впадины сердечного цикла.

Систола. Давление в желудочке поднимается, достигает пика. Клапан открывается, кровь уходит в легочную артерию. Нормально.

Диастола. Клапан закрывается, желудочек расслабляется, давление падает. И вот здесь.

Давление резко упало. Стенка желудочка начала расслабляться, камера попыталась расшириться, набрать кровь из предсердия. И уперлась.

Кривая замерла.

Вместо дальнейшего падения до нуля, давление застыл, четыре миллиметра, и ни десятой доли ниже. Стенка желудочка хотела расслабиться и не могла: снаружи её держал известковый панцирь, намертво сцементированный вокруг сердца. Желудочек бился внутри каменной коробки, расширялся ровно настолько, насколько позволяла кальцинированная оболочка, и застывал.

Кривая рисовала это с математической точностью: резкое падение, горизонтальная полка, резкое падение, горизонтальная полка. Цикл за циклом.

«Знак квадратного корня». Диастолическое плато. Патогномоничный, абсолютно специфичный признак констриктивного перикардита, который невозможно имитировать, невозможно объяснить ничем другим.

Я смотрел на кривую и дышал. В голове было пусто и ясно.

— Диастолическое плато, — произнёс Алексей Павлович. Он стоял за моим плечом и смотрел на монитор. — Знак квадратного корня. Констриктивный перикардит. Неопровержимо.

Он повернулся ко мне. Лицо у него было бледным.

— Вы были правы с самого начала, — сказал Алексей Павлович. — С поезда.

Константин у экрана С-дуги откинулся на спинку стула, снял очки и протёр их полой рубашки. Руки у него мелко подрагивали.

— Распечатать кривую? — спросил он.

— Все тридцать секунд записи, — ответил я. — Крупным масштабом. И подпишите время, дату и параметры катетера.

Принтер загудел. Из щели поползла бумажная лента с кривой давления. Зубцы, пики, и плоские, ровные полки диастолического плато, похожие на ступени лестницы, ведущей в никуда.

Гурам стоял у монитора витальных функций и смотрел на зелёную кривую ЭКГ. Пульс Кемаль-паши: пятьдесят четыре удара, ритм синусовый. Давление: семьдесят восемь на пятьдесят два. Держится, но запас прочности остался минимальный.

— Извлекаем катетер, — сказал я. — Гурам, готовьте компрессию на место прокола. Алексей Павлович, соберите снимки и кривую.

Я извлёк катетер обратным ходом, вытянул интродьюсер, прижал марлевый тампон к месту пункции и надавил. Гурам тут же наложил поверх давящую повязку, и его пальцы работали быстро, без единого лишнего движения.

Кемаль-паша лежал на столе с закрытыми глазами. Он ни разу не пришёл в сознание за всё время процедуры. Дыхание у него было поверхностным, и вздувшийся от асцита живот поднимался и опускался с трудом.

Я посмотрел на часы.

Час сорок пять минут прошло с момента, когда Мустафа-бей дал нам два часа.

Алексей Павлович собрал в папку снимки КТ и бумажную ленту с кривой давления. Двадцать снимков и тридцать секунд записи, и в каждом снимке и каждой линии записи содержался ответ, который двенадцать лекарей искали восемь месяцев.

— Готово, — сказал Алексей Павлович.

Мы перевезли Кемаль-пашу обратно в палату. Медсёстры, просидевшие всю процедуру в углу, вышли вслед за каталкой молча, не глядя на нас. Одна из них, проходя мимо Гурама, что-то тихо сказала по-турецки. Гурам не ответил.

— Что она сказала? — спросил я в коридоре.

— Спросила, будет ли профессор в безопасности, — ответил Гурам. — Она имела в виду Мустафу-бея.

Я промолчал. Ответ на этот вопрос знал Керим-бей, который шёл за нами, и по тому, как неслышно ступали его мягкие туфли по мраморному полу, я понимал, что ответ будет не в пользу профессора.

* * *

Кабинет Мустафы-бея располагался на третьем этаже. Я толкнул дверь и вошёл первым. За мной Алексей Павлович с папкой, Гурам и Константин.

Мустафа-бей сидел за своим столом. Перед ним стоял стакан чая, к которому он не притронулся. Профессор сидел прямо, руки лежали на столешнице, и мундир с медалями был застёгнут на все пуговицы. Он ждал нас. Знал, что мы придём, и знал, с чем.

Я подошёл к столу и положил перед ним первый снимок КТ. Молча. Мустафа-бей опустил глаза.

На плёнке, в серых тонах рентгеновского изображения, сердце Кемаль-паши лежало в своём панцире. Белая полоса кальцината обхватывала миокард замкнутым кольцом, отчётливо, неопровержимо, так ярко, что для интерпретации не нужен был ни рентгенолог, ни магический сканер.

Я положил рядом второй снимок. Третий. Четвёртый. Серию из двадцати срезов, на каждом из которых панцирь обнимал сердце, и на каждом следующем срезе он был чуть толще, плотнее, и к пятнадцатому снимку даже неспециалист увидел бы, что сердце заковано в камень.