Товарищ военврач. Дилогия (СИ), стр. 66

Когда ждать стало совсем уж невмоготу, из кустов, метрах в тридцати, вывалился тот самый сержант Сергуня. Не выбежал, не выскочил, а именно вывалился, будто споткнувшись на выходе о корень. Или поймав пулю спиной. Я сдёрнул и распахнул ранец быстрее, чем успел подумать, что звука выстрела не было. Он выправился у самой земли, удержавшись, и помчал к паровозу широкими скачками, двигаясь как‑то одновременно быстро, экономно и хищно. Я закрыл ранец – с пулями в спинах так  точно не бегают. В два прыжка боец взлетел на насыпь и только молча отрывисто махнул рукой в сторону паровоза: «Ходу! Ходу!».

Козырев понял его без слов.

– Самый полный вперёд! – зарычал он, и все Синявские, не дожидаясь повторной команды, рванули по местам. Паровоз вздрогнул, издал скрежещущий, душераздирающий звук – колёса провернулись по рельсам, высекая искры, как из‑под диска болгарки, и состав, дёрнувшись всем телом, начал движение.

В утренних сумерках, освещённых лишь первыми проблесками зари, это выглядело красиво и величественно, как степной пожар. Бело‑алые искры летели из‑под колёс, пар смешивался с участками тумана, островками лежавшего в низинах, разрывая их. Наш паровоз, наша маленькая передвижная крепость, громыхая и раскачиваясь, уносила нас прочь от деревни. Но, как и пожар, красота эта была страшной, потому что вокруг была война и смерть, которая снова дышала нам в затылки. И в лицо. И шептала в оба уха: «Всё равно вы все будете моими»…

– Там баба одна… – выдохнул Сергуня, когда я сунул ему флягу с водой. Он закашлялся, глотнув жадно и облившись, но кивнул с благодарностью. И продолжил: – Подбивала сельчан сдать раненых фашистам. «Ни за грош погибнем», говорила. «Немец надолго придёт, с ним мира искать надо, задобрить треба!»

Боец скривился и сплюнул с отвращением. Слюна повисла на щетинистом подбородке, он утёр её, размазав пыль по лицу.

– У ней, говорили, свиней стадо, чуть не больше колхозного, самогонку гонит, кулацкая морда… Гнала. Панасенко лично пристрелил изменницу Родины.

– Як «пристрелив»? – ахнул Ничипор, чёрный от сажи и угольной пыли, как чёрт. Распахнувший огромные голубые глаза.

– Из нагана. Промежду глаз. Сказал: кто предаст – тому пуля. Желающих больше не нашлось.

Свистнул сердито и возмущённо гудком старый паровоз, заставив вздрогнуть даже Сергуню. Медсёстры вскрикнули и подскочили. Оксана выругалась, как и Козырев, почти хором с ним.

Мы ещё не успели покинуть округу деревни, а там уже пролилась кровь. И пролил её не враг, а свой – председатель, уважаемый и заслуженный человек, всадивший пулю в свою же соседку, чтобы спасти бойцов, которых ещё вчера увидел впервые в жизни. Война бывает и такой.

– Всё правильно сделал, Григорий Иваныч – глухо сказал Зинченко. Никто ему не возразил.

Я смотрел на удалявшиеся рощицы‑лесочки, в окружении которых веками стояли Малые Вербки, и думал о старике с отрубленными пальцами, о девчатах, что вызвались «ходить за ранеными», о маленьком Иване, который ещё вчера звонко кричал на руках у матери. Увидят ли они завтрашний рассвет? Встретим ли его мы? Сколько ещё на пути встретится таких «продуманных баб», которые станут агитировать за то, что врага надо привечать и задабривать, чтобы потом продавать ему за марки мясо и шпапс? Не из таких ли недобитков вырастут потом те, кто станет размещать на своей земле военные базы и ракеты врага? Заискивающе улыбаясь любому, кто предложит больше денег, пусть даже ради них и потребуется предать или убить кого‑то из своих?..

Паровоз всё сильнее набирал ход, и чем дальше мы уходили, тем больше деталей замечалось из тех, которые в темноте и суматохе не бросались в глаза. Кабина машиниста и котёл были обвешаны разными железками – не заводской бронёй, конечно, а всем тем, что собрали по деревне. Плуги, лемеха, какие‑то ржавые полосы от старых сеялок‑веялок, прикрученные болтами и примотанные кое‑как на проволочные скрутки. Всё это торчало в разные стороны под разными углами, придавая паровозу вид одновременно и тележки старьёвщика, и доисторического чудища, покрытого чешуёй.

– Как пахать‑боронить по весне будут? – спросил я, кивнув на этот колхозный «тюнинг», когда мы с Синявским‑старшим стояли на площадке между паровозом и первым вагоном.

Владимир перебросил из одного угла рта в другой цигарку и зло усмехнулся:

– Григорий Иваныч так казав: «До той весны ещё дозимовать надо. А зима, чую, тяжкой будет. А для многих останней. Вам надо к своим: дохтуру Николину в лазарете людей спасать, бойцам – громить паскуд днём и ночью. А с железками мы тут сами скумекаем чего‑нибудь». Во как! Геройский старик. Дай Бог ему.

Я молча кивнул. Именно так. И дед геройский, и дай ему Бог.

Проверив готовность нашего «вагона‑лазарета» к приёму пассажиров‑раненых, поднялся на крышу. В памяти стояли картины и образы из старых фильмов, где красноармейцы ехали по железной дороге по бескрайним просторам необъятной Родины: кто песни пел, кто портянки сушил, кто спал, а кто спрыгивал с платформы, когда поезд шёл малым ходом, чтобы нарвать степных цветов для жены или подруги.

В тех фильмах были надежда и любовь, гордость за свершения прошлого и уверенность в великом и светлом «завтра». В котором я побывал, и откуда попал сюда. А проводила меня нацистская очередь в грудь, горло и лицо.

Оксана, будто заметив, что доктор Николин снова начал хмуриться и сжимать зубы на ровном месте, со свойственной ей деликатностью велела пойдти проветриться. А Зина, поняв, что просто так проветриваться я не умею, и что отдыхать, кажется, давно разучился, сунула мне в руки какой‑то фунтик:

– Тута хлеб с сальцом, хорошее, свойское, я проверила, – на этих словах она, кажется, смутилась, а Оксана закатила глаза под лоб. – Снеси мальчикам наверх, с утра ж одну пыль да сажу от трубы глотают. И вот водицы ещё. Там и сам порубал бы с ними – в чём душа держится…

Она подала и котелок, в котором, судя по цвету и запаху, были заварены какие‑то травки. Я поблагодарил и полез на крышу.

Про пыль она ошибалась – воздух был чистым и прозрачным, если бы не дым и пар от кабины, не копоть и искры, что временами вылетали из трубы, оставляя отметины на гимнастёрках и коже. Вокруг тянулись поля, кое‑где окружённые кустарником и перелесочками. По здешним меркам наш экспресс, наверное, птицей летел в светлое будущее. По критериям моей памяти – полз еле‑еле. И это даже радовало, особенно в свете знания того, какое нас ждало будущее, и в далёком двадцать первом веке, и тут, вблизи. Мужики радостно загомонили, привычно обрадовавшись жратве. Даже майор с капитаном, сидевшие, скрестив ноги, над куском карты, потеплели лицами. Я кивком спросил, не помешаю ли, и уселся рядом, туда, куда приземлил гостеприимный жест Козырева.

Разглядывая с крыши нашего «Восточного экспресса» платформы позади и паровоз впереди, отхлёбывая фронтовой «чаёк» из обжигавшей пальцы даже сквозь плотную ткань рукавов, я удивлялся неожиданным параллелям, которые подкидывали наперебой обе памяти. Монстр‑локомотив напоминал виденный в девяностых фильм, где мир погиб, а остатки выживших колесили по пустыням и степям на пикапах и грузовиках вот такого примерно вида, с примотанными и приваренными железками со всех сторон. Там ещё главный герой был хмурый и нелюдимый, безумный какой‑то. А платформы, обложенные мешками, с оборудованными местами для бойцов, где под рукой у каждого в ряд лежали винтовки и пистолеты‑пулемёты, наши и немецкие, напоминали одинаково и романы Буссенара про англо‑бурскую войну и капитана Сорви‑Голову, и почему‑то «Остров сокровищ» Стивенсона. И текст книги, читанный в Минской библиотеке Ваней Николиным, переплетался с фразами из фильма, виденного в детстве мной, иногда выдавая и реплики из мультфильма. «Они заряжают пушку!».

Спокойствие, с каким оглядывали горизонт бойцы и командиры, скупые уверенные движения, ароматы осенних полей. Кажется, я ехал бы так всю жизнь. Не думая, насильно запрещая себе думать о том, что «всю жизнь» могло быть очень маленьким промежутком времени. Гул с неба, залп с фланга, фронта или с тыла – вот и вся жизнь. И не спасут ни маленькие ДОТы, в которые превратили кабину и платформы, ни пулемёты – два «Максима» и один трофейный MG, который Мирон называл почему‑то «мясорубкой». У каждой бойницы, у каждого пулемётного гнезда лежали запасные диски, ленты, гранаты. Боезапаса хватило бы на короткий, но жаркий бой. На долгий – вряд ли.