Прапорщик 1914: Галиция (СИ), стр. 48
— Зотов говорит, руки у него не оттуда.
— Зотов про всех так говорит.
Михеев сложил предписание вчетверо.
— Вернётесь когда?
— Как отпустят.
— Мы тут сами.
Раньше эти слова тревожили бы меня. Теперь успокоили.
Суд занял два дня и оказался скучнее первоначального разбора.
Бой — это ожидание, переноска тяжестей и попытки понять, кто где. Суд — чтение, повторы и уточнения, пустые на вид, пока одно из них не отнимает у человека чин.
Меня расспрашивали о последовательности боя, о последнем отделении третьего взвода, о времени составления рапорта и о том, какой вред могла причинить сводка. Я отвечал, как велел Окунев: не о собственной храбрости и не о правоте замысла.
— Возобновили бы дознание, — сказал я. — Меня могли обвинить в потере управления и сокрытии обстоятельств боя. Ответственность легла бы на младших командиров. Люди, удержавшие участки после выбытия старших, оказались бы в бумаге причиной беспорядка. Отказ пулемёта могли приписать расчёту. Движение резерва — соседям. Без копий доказать обратное я бы не смог.
— Вы считаете, капитан Вельяминов желал именно таких последствий? — спросил председатель.
— Не знаю, чего он желал. Знаю, что написал.
Этого им хватило.
Окунев показал, когда принял второй экземпляр. Воронцов подтвердил записку. Лобанов снова рассказал о черновике. На этот раз голос у него не дрожал: страх, пережитый однажды, во второй раз уже становится службой.
Вельяминов защищался сам.
Он не отрёкся от почерка и не свалил всё на писаря. Признал, что исключил приложения и изменил формулировку. Не признал только умысла.
— Я давал штабную оценку, — сказал он. — Возможно, резкую. Возможно, изложенную неудачно. Но служебное мнение нельзя объявлять подлогом лишь потому, что оно неприятно подчинённому офицеру.
— Ложная ссылка на документ не является мнением, — ответил обвинитель. — Источник говорил обратное.
— Я счёл источник ошибочным. Я исправлял не донесение, а картину боя.
Обвинитель поднял черновик.
— Тогда следовало подписать картину своим именем.
В последнем слове Вельяминов говорил недолго. Напомнил, что служил без взысканий, что действовал в условиях спешки, что предварительная сводка ещё могла быть исправлена. Про меня сказал лишь один раз:
— Я считал действия подпоручика Северцева опасными для порядка службы. Считаю и теперь. Но личной вражды к нему не имел.
Я почти поверил. Вельяминов не ненавидел меня так, как ненавидят человека. Он ненавидел во мне непослушный факт, который не желал укладываться в отведённую строку.
Приговор сразу не объявили.
Его отправили на утверждение выше. Там у Вельяминова нашлись люди.
Это стало понятно по тому, как бумага вернулась. Суд признал его виновным в сознательном искажении боевого донесения, ложной ссылке на служебный документ, изъятии приложений и использовании должности во вред офицеру действующей армии. К лишению чина, орденов и прав по службе суд прибавил заключение в крепости.
При утверждении крепость исчезла.
Осталось разжалование в рядовые и отправление в строевую часть.
Выходило, что бумага, которой я всё доказал, наверху уступила другой — той, что не подшивают к делу и подписывают вполголоса. Ловушку он не обошёл. Её обошли за него, тем же порядком, каким он привык действовать сам.
— Хлопотали, — сказал Окунев, когда показал мне окончательный приказ. — Крепость сняли. В тылу не оставили, это уж слишком приметно было бы, а в рядовые отправят. Может, ещё место подберут, где пули ходят стороной.
— Значит, спасли.
— Не всего. — Окунев вернул приказ в папку. — Люди его круга хуже смерти боятся не смерти.
Исполнение назначили на следующее утро.
Никакого строя на площади не собирали. Времена были не те, чтобы отвлекать батальоны от фронта ради чужого позора. В большой комнате корпусного штаба выстроились штабные офицеры, несколько свидетелей и караул у двери. На столе лежал приказ. Рядом поставили пустой деревянный ящик для сданных вещей.
Вельяминов вошёл в полной форме.
Погоны на месте. Ордена на груди. Шашка у бедра. Палевые перчатки в левой руке.
Он остановился перед начальником штаба и выслушал приговор стоя. Ни разу не отвёл глаз. Лишь когда дошли до слов «лишить чинов и знаков отличия», пальцы его сжались на перчатках.
Адъютант шагнул к нему.
— Шашку.
Вельяминов отстегнул портупею сам. Придержал ножны, чтобы не ударили о стол, и положил оружие рядом с приказом.
— Знаки отличия.
Ордена он снимал дольше. Один не поддавался; булавка зацепила ткань. Адъютант хотел помочь, но Вельяминов отстранил его движением руки, высвободил застёжку и положил знак в ящик.
Последними остались погоны.
Он снял перчатки, положил на край стола и принялся расстёгивать пуговицы. Правая не слушалась. Тогда он поддел петлю ногтем. Руки у него не дрожали — и это было хуже, чем если бы дрожали. Первый погон лёг рядом с орденами, затем второй. Без них мундир сразу сделался чужим. Вроде тот же суконный китель, тот же воротник, те же ровные плечи, а человека в нём уже называли иначе. Кто-то из офицеров у стены отвёл глаза.
Адъютант сверился с приказом.
— Рядовой Вельяминов.
При первом обращении он не отозвался.
— Рядовой Вельяминов, следовать за караулом.
Тогда Вельяминов поднял голову.
Взгляд его прошёл по начальнику штаба, по Окуневу, по офицерам у стены и остановился на мне. Я ждал угрозы, ненависти, хоть чего-нибудь, что позволило бы считать счёт закрытым обычным образом.
Он посмотрел не на лицо.
На полевую сумку.
Потом перевёл взгляд на стол, на собственные погоны и палевые перчатки. Перчатки брать не стал.
Караульный открыл дверь.
Вельяминов вышел.
Никто не заговорил, пока шаги не стихли в коридоре.
Начальник штаба закрыл приказ и передал папку адъютанту. Офицеры стали расходиться. Палевые перчатки остались на краю стола рядом с ящиком. Без рук внутри они выглядели меньше, чем я их помнил.
Окунев догнал меня на крыльце. Во дворе шёл снег. У ворот ждала моя лошадь, покрытая попоной.
— Ну что, подпоручик, — сказал он. — Теперь назад к роте.
— Так точно.
— От этой победы людей больше не стало.
— Не стало.
О Бородаче свежих вестей из лазарета не было. Обещание, данное там, оставалось за мной, и рядом с ним всё сегодняшнее весило немного. Мы спустились со ступеней. За домами, далеко впереди, тяжело проговорила батарея. Ей ответила другая, потом всё снова стихло.
Вельяминова увели без погон. Своими же руками он отнял у себя всё, что считал в этой жизни важным. Такая жизнь — хуже смерти.
Глава 20
«Что осталось»
К исходу осени война остановилась.
Не кончилась, разумеется. На войне вообще мало что кончается вовремя и окончательно. Просто перестала двигаться. Ещё недавно каждое утро начиналось для нас в новой деревне, на новой дороге, у нового ручья, а к ночи всё прежнее оставалось позади — сожжённое, взятое или отданное обратно. Теперь перед глазами изо дня в день лежала одна и та же гряда; над грядой торчали одни и те же голые деревья, а по утрам из-за неё тянулись вверх тонкие дымки австрийских кухонь.
Мы зарывались в землю.
Окоп, выкопанный на одну ночь, всегда крив и мелок: человек ещё надеется, что утром уйдёт. Наши углубляли до полного роста, укрепляли жердями, выводили ходы сообщения, крыли землянки накатом. Перед передним краем сперва вытянули один ряд проволоки, после второй; нашёлся бы материал — вытянули бы и третий. Земля промёрзла сверху на ладонь, звенела под кайлом, а ниже оставалась мокрой и липкой. Люди входили в неё по колено, вылезали серые от глины и через час лезли обратно. Жить предстояло здесь.
Печурки мастерили из жестянок, прохудившихся вёдер и всякого железного добра, которое мирный человек отнёс бы на свалку, а солдат сперва примерит к хозяйству. Трубы выводили через крышу и обмазывали глиной. На нарах появилась солома, у входов — обрывки шинелей вместо занавесок, в углу одной землянки кто-то прибил образок, в другой повесили вырезанную из старого журнала барышню в шляпке. Солдат и в норе ухитряется свить себе подобие дома, стоит только начальству объявить, что нора надолго.
