Прапорщик 1914: Галиция (СИ), стр. 3

— Не жмись, голубчик, — сказал ему Сорока, воротясь от дозора и приметив это. — Около начальства не безопаснее, а опаснее: по начальству-то первому и метят. Ты к земле жмись, к ней, матушке. Земля укроет, не выдаст. — Он подмигнул. — Я раз под Мукденом от шимозы в борозду так вжался, что едва картошкой не пророс. Зато живой, видишь, до сих пор небо копчу.

Земля кругом несла на себе свежие следы недавнего боя. У дороги чернело пожарище: от хаты осталась печь с трубой да обугленные стропила, и над мокрым пепелищем ещё курился сизый дымок, который дождь никак не мог добить. В канаве валялась убитая лошадь, вздутая, с задранными к небу ногами; над ней с карканьем вилось вороньё, и мои новички отворачивались, бледнея и сглатывая. Дальше пошёл брошенный при отходе скарб — рассыпанные веером патроны, разбитый зарядный ящик, чей-то распоротый ранец, отломанная нога от орудия. По всему было видно: уходили поспешно, бросали всё, что цеплялось и тормозило. Это меня и настораживало больше всякого выстрела. Кто бежит сломя голову — тот может и огрызнуться вдруг, со страху, не помня себя; а ещё хуже, когда среди бегущих кто-то отходит с умом и нарочно посажен прикрыть остальных.

Раз нас остановил ложный переполох. Дозорный с бугра подал знак — вижу неприятеля, — и вся колонна разом приникла к земле, защёлкали затворы, кто-то уже повёл винтовку в белый свет. Я выполз поглядеть. По дальней меже, шагах в трёхстах, и впрямь двигались какие-то фигуры — но двигались не так, как ходит солдат: вразброд, согнувшись, с узлами за спиной. Бабы. Деревенские, что отсиживались по оврагам, а теперь возвращались на пепелища поглядеть, что уцелело да чем кормить детей. Я велел отставить. Зелёные мои отходили от пережитого страха долго, конфузливо посмеиваясь и не глядя друг на друга, а Сорока только сплюнул: «Оно и хорошо, что обмишулились. Пущай лучше десять раз на бабу затвором клацнут, чем один раз на австрияка проворонят».

К Гнилому мы вышли к полудню. Сорока приполз с бугра, отдуваясь, доложил: есть австрияк. Не обоз — заслон. Засели в крайних хатах и за плетнями на околице, при пулемёте, держат дорогу. Немного, душ сорок — полсотни, но сидят ловко: дорогу простреливают насквозь. В лоб полезешь — положат и спасибо не скажут.

Я выполз на бугор сам, поглядел. И верно: хитро сел. Деревенька лепилась к ручью, дорога входила в неё прямой кишкой меж плетней, и всякий, кто ступит на неё, окажется как на ладони, под продольным огнём. Но я уже не глядел на дорогу. Я глядел на лощинку слева, заросшую ольшаником, что выводила в обход, к гумнам, в самый тыл этим хатам, — и на бугор справа, откуда максим Зотова достал бы околицу продольным, во весь её жидкий заборчик. Дорога была приманкой. А дело было слева и справа.

С бугра отполз, собрал унтеров и растолковал, кому куда. Коротко, на пальцах, по бугоркам да кочкам, как по карте.

* * *

Я разделил полуроту натрое.

Зотова с максимом — на правый бугор. Прижать околицу. Сороку с лучшими стрелками и теми немногими гранатами, что выдали на полуроту наперечёт, — в ольшаник, в обход, к гумнам. Сам с остальными — против дороги, в канавы, для виду. Зелёных держал при себе. Им в первый раз — не за плетень лезть, а лежать да стрелять, куда велят.

Дал знак. Началось.

Зотов ударил с бугра. Пули защёлкали по плетням, по белёным стенам. Посыпалась труха. Австрияки приникли. Отвечать стали реже. Пулемёт их затарахтел было по бугру — да Зотов его пересилил, вмял в землю.

Я поднял своих в канавах. Не в атаку — для шума. Бейте по плетням да крайним окнам. Кричите. Голов не высовывайте. Австрияк должен думать, что мы прём в лоб. Должен глядеть на дорогу. Должен прозевать ольшаник.

Зелёные сперва палили часто и впустую, в белый свет. Я их осадил. Разложил цели: крайняя хата, плетень, окно над завалинкой. Шуметь — громко. Патроны дарить грязи — не сметь. Пахло порохом, мокрой землёй, кислой гарью. Над канавой свистнуло — раз, другой. Кто-то охнул, вжался.

Я прошёл по дну канавы, согнувшись. Этого осадил пониже. Того подвинул. У третьего выбил из рук задранную к небу винтовку — не пали в облака. Австрияк отвечал зло. Пули рвали край канавы, сыпали землёй за шиворот. Дорога простреливалась насквозь, как он и задумал. Полезь мы по ней — легли бы все. Но мы не лезли. Мы шумели.

И он прозевал.

Сорока вывел своих к гумнам тихо. Я понял это не по сигналу — сигнала не было. Я понял по звуку. Звук боя на той стороне разом переменился. Хлопнули гранаты — раз, другой. Закричали — резко, страшно. Стрельба за плетнями сбилась, заметалась, повернулась внутрь, к гумнам.

Заслон, державший дорогу, вдруг обнаружил русских у себя за спиной — там, где их быть не могло, — и поплыл.

Но совсем врасплох австриец не дался. Из-за гумен, куда Сорока вышел в тыл передовой цепи, полезли люди, которых с бугра не было видно: десятка два держались во дворах, при обозе и запасных ящиках. Они не побежали. Старший у них быстро развернул людей к ольшанику и попробовал прижать Сороку к сараям, покуда передовая ещё держала дорогу.

Зотов увидел это раньше меня. Максим на бугре захлебнулся на миг, перенёс ствол и полоснул по проходу за спинами резерва, отрезая его от передовой цепи. Резерв залёг.

Вот тогда демонстрация у дороги кончилась.

Я понял: ещё минута — и австриец очнётся, свяжет перед с тылом и сомнёт Сорокину горсть числом. Значит, пора было не шуметь, а брать.

— Вперёд! — гаркнул я и сам прыгнул из канавы.

Околицу взяли в несколько минут. Я бежал. Видел краем глаза: мои перемахивают плетни. Один австрияк вскинул руки. Другой кинулся бежать огородами. Пулемёт их замолчал. Зотов перенёс огонь вглубь, отрезая бегущих. Дело ломалось на глазах — быстро, будто кто подрубил ему корень.

У гумен ещё держались. Там Сорока сцепился с резервом в упор, и мы ударили им сбоку прежде, чем они успели снова встать. Двоих моих зацепило легко — одного осколком в щёку, другого пулей по касательной в предплечье. Никто не выбыл, но кровь на людях появилась прежде, чем австриец окончательно поплыл.

И тут Кошкин вскрикнул. Он бежал рядом, отстав на полшага, и вдруг нелепо взмахнул руками. Винтовка отлетела. Он сел в грязь, удивлённо глядя на своё плечо. Сквозь серое сукно набухало, темнея, мокрое пятно. Шальная. Парень глядел на кровь и не верил, что она его.

— Лежи! — крикнул я и не остановился. Останавливаться было нельзя: дело не сделано, а сделать его быстро и значило сберечь остальных. — Перевяжи кто! Не помрёт!

Я не знал, помрёт он или нет. Но ему надо было слышать, что не помрёт, — иначе помрёт от одного страху. А мне надо было добрать деревню, покуда австрияк не опомнился.

* * *

Деревню добрали в четверть часа. При австрийском пулемёте нашли добрый цейсовский бинокль в кожаном чехле; я велел Сороке прибрать его к имуществу полуроты. А кончилось всё не пальбой, а тем, чего я в Пруссии не видывал ни разу.

Австрияки стали сдаваться. Не поодиночке, прижатые в угол, а кучей, охотно, едва ли не с облегчением. Из хат, из-за плетней, из гумен полезли серо-голубые фигуры, подняв руки, побросав винтовки, и кто-то уже махал грязной тряпицей, не то рубахой, не то исподним. Их оказалось много больше, чем я думал, — не полсотни, а под сотню; они прятались по дворам и теперь выходили все разом. Впрочем, Сорока в счёте не ошибся. Стрелков, державших дорогу, он насчитал верно — около полусотни. Ещё десятка два сидели при обозе и вступили в дело у гумен. Остальные оказались при заслоне, но не в цепи: ездовые, телефонисты, кашевары, легкораненые, отставшие от своих и люди при брошенном обозе. Пока держалась передовая, они прятались по дворам; когда передовая сломалась, вышли вместе со всеми.

Один мой держал на прицеле сразу десяток пленных и пятился от них с круглыми глазами, словно не он их, а они его взяли в полон. Пришлось Сороке навести порядок. Он согнал пленных в кучу, посадил на корточки — посаженный человек не побежит, — отрядил караул, и вся недавняя гроза обратилась в смирное, покорное стадо, какое и пасти можно вдвоём. «Сидеть! — командовал он строго и, как ни странно, понятно, без всякого их языка. — Russisch плен, не балуй. Каша будет». И они садились, и кивали, и складывали руки на коленях, и слово «каша» понимали, кажется, все до единого, на каком бы лоскуте лоскутной империи ни родились.