Петербургский врач 4 (СИ), стр. 66

Опять зовет, решил я. Кого-нибудь читают. Брюсова, должно быть. Или какой-нибудь диспут о новой прозе. Я сунул письмо в карман халата и дочитал лист назначений. Пациенту пора было снимать компресс.

Развернул я лист только в ординаторской, когда выпала свободная минута.

'Милый, далекий мой В. А.

Не ищите меня. К тому часу, когда Вы это прочтете, меня уже не будет в городе. Я уезжаю. И не спрашивайте куда, я и сама пока не знаю. Знаю одно, здесь больше нельзя.

Мы оба понимали, что у наших отношений нет продолжения. У таких встреч его и не бывает. Они хороши ровно до той минуты, пока двое не начали друг друга утомлять. А после превращаются в привычку, в тяжесть, и от прежнего света не остается ничего. Я не хочу видеть, как Вы станете уставать от меня. И сама уставать не хочу.

Лучше уйти, пока между нами один только свет. Пока я помню Вас таким, каким Вы были в тот вечер со свечами, а не таким, каким Вы сделались бы через год — уставшим от моих капризов и косящимся на часы.

Вы лечите тела. А я не лечу никого, я лишь пишу о том, чего нет. Нам не суждено было идти рядом долго, и в этом ничьей вины нет. Так распорядилась жизнь, а с нею не спорят, ей покоряются.

Прощайте. Будьте живы и здоровы дольше всех, кого знаете. И если когда-нибудь вспомните, не сердитесь.

Ваша, теперь уже ничья, А.'

Я дочитал. Перечитал последнюю строчку. «Теперь уже ничья». Красиво. Она и в прощальном письме осталась поэтессой.

Ну вот и все.

Странные у нас были отношения. Никуда не ведущие, как кошка, которая приходит, когда ей вздумается, а потом исчезает на неделю. Хорошо, легко, без каки-то обязательств. И поэтому никакого будущего. Это не строят на годы. Да оно и не задумывалось на годы… оно вообще никак не задумывалось.

Может, и правда так лучше. Оборвать, а не тянуть, ожидая, пока надоест.

Куда она уехала, гадать бессмысленно. В Москву. За границу. К морю, в декадентскую Ялту, к таким же, как она, или в какую-нибудь далекую колонию с верандой и мольбертами. Перелетная птица. Сегодня здесь, завтра нет.

Допивать чай не стал, он остыл, пока я читал письмо. Пора работать. Больных твоя личная жизнь не интересует.

В палатах все шло обыкновенным порядком. С одного сняли компресс, грудь дышала чисто, хрипов не было. Старик с грыжей, которого Лебедев зашивал на той неделе, просился домой, и его отпустили, наказав не поднимать тяжелее чайника (черта с два он послушается, но это уже не наша забота). Одному перевязали ногу.

Потом в больнице появился новый пациент — подмастерье. Привел его хозяин по имени Семен, кряжистый мужик в кожаном фартуке, и сразу принялся объяснять, что мальчишка дурак, что под верстаком вечно гвоздей насыпано, что сколько раз говорено — разуваться нельзя. Парень стоял рядом на одной ноге, держась за дверной косяк. Лет пятнадцать, тощий, в посконной рубахе, лицо серое. Вторую ногу он поджимал и не ставил на пол.

— Он мне теперь неделю не работник, — бубнил мужик.

— Сядь, — сказал я мальчишке. — Вот сюда, на кушетку. Ногу клади.

Он доковылял и сел. Нога была замотана грязной тряпкой, поверх портянки, и тряпка с одного края промокла бурым.

Я размотал тряпку. Портянка под ней присохла, и я отмочил ее теплой водой, прежде чем снимать. Ступня грязная, мозолистая, подошва как подметка. На своде, ближе к пятке, темнела ранка. Маленькая, с копейку, с черными запекшимися краями. Из нее при нажатии выступила капля крови, темная и густая.

— Чем напоролся?

— Гвоздем, — сказал мальчишка. — Сапожным. Длинным таким.

— Где он?

— Вытащили. Хозяин вытащил.

Хозяин закивал, довольный собственной расторопностью. Я нажал на подошву вокруг ранки. Парень дернулся, охнул.

— А целиком вытащили?

— Чего?

— Целиком гвоздь вытащили или могло остаться что-то?

Мужик задумался. Лицо его медленно вытягивалось.

— А кто ж разглядывал. Кровь, он орет. Я ухватил клещами да и выдрал. Кажись, целый.

Кажись. Замечательно. Колотая рана в стопу ржавым сапожным гвоздем, который тащили клещами из мастерской, где этими клещами полчаса назад правили подметки. Если кончик обломился, он сидит сейчас где-то там, в глубине, между костями. А ржавчина, грязь, кусочки кожи с подошвы загнаны вглубь по всему каналу. Узкому, длинному, без доступа воздуха. То самое, что нужно одной широко известной бактерии для счастливой жизни. Столбняк. Вот о чем надо думать в первую очередь.

Но сначала железка.

Рентгена нет. Точнее, есть, но «не про нашу честь». Так просто не возьмешь и не повезешь пациента на него. Значит, надо действовать иначе.

Я взял тонкий пуговчатый зонд и осторожно ввел в ранку. Канал шел вглубь и чуть в сторону, к плюсне. Зонд погружался легко, почти на полтора дюйма, потом уперся. Мягко. Точно не в кость. Я качнул его. Уперся снова, и я почувствовал то что не нужно. Похоже, металл трется о металл.

— Сидит там что-то, — сказал я спокойно и негромко.

Трофимов наклонил голову.

— Обломился?

— Похоже. Кончик в ноге.

Хозяин за спиной засопел.

— Дай бог не выдумываете, ваше благородие. Вроде цельный он был.

— Тогда у него в ноге растет железо само по себе, — сказал я, не оборачиваясь. — Трофимов, давай пожалуйста кокаин.

Достать его через ту дырку, в которую он вошел, было нельзя. Канал узкий, кривой, кончик засел глубоко и боком. Тащить вслепую крючком означало рвать ткань, гонять обломок дальше и, скорее всего, не вытащить. Нужно открыть. Расширить вход настолько, чтобы видеть дно и работать зажимом, а не на ощупь.

— Слушай меня, — сказал я мальчишке. — Сейчас будет немного больно от укола, потом я заморожу место, и ты перестанешь чувствовать. Но я буду резать, и тянуть, и ковырять. Давление ты будешь чувствовать, а боль — нет. Так что не дергайся. Дернешься в неудачный момент, сделаешь хуже себе. Понял?

— Понял, — сказал парень одними губами. Перепугался, однако.

— Держите ему колено. Чтоб нога не ушла.

Трофимов подал шприц. Я обколол кожу вокруг ранки раствором кокаина, по кругу, четырьмя уколами. Парень закрывал глаза и цеплялся пальцами за край кушетки, но ногу держал. Подождали минут пять, пока подействует. Я тронул кожу иглой.

— Чувствуешь?

— Укол чувствую. Но не больно.

— Хорошо.

Спиртом я промыл всю ступню, потом залил рану. Взял скальпель. Узкое лезвие легло поперек ранки, и я провел один разрез через нее, в полдюйма, неглубоко. Кожа разошлась, открылись края канала, и сразу набежала кровь, заполнила. Я провел второй разрез, поперек первого, крест-накрест. Получились четыре лоскута, я отвел их в стороны. Теперь видно стало глубже, но ненамного. Дно тонуло в крови.

— Тампон.

Трофимов подавал марлевые шарики на корнцанге, я промокал, кровь набегала снова. Свод стопы кровит щедро, тут сосудов хватает. Я завел в рану зажим Пеана, бранши сомкнуты, раздвинул ими ткань, осмотрел. Пока ничего. Развел бранши шире, придержал лоскут левой рукой.

— Свет ближе.

Трофимов подвинул лампу почти к самой ноге. На дне, в глубине, между раздвинутыми краями, я разглядел канал, уходящий косо вниз. Там, на пределе видимости, что-то тускло отсвечивало. Не кровь, у крови блеск другой.

Вот ты где.

Я ввел зажим, осторожно, по ходу канала, сомкнутыми браншами. Дошел до упора, до того места, где скрежетнуло раньше. Чуть приоткрыл бранши и стал нащупывать. Обломок ускользал. Я закрывал зажим, ловил пустоту, опять открывал. Кровь заливала поле, и я работал почти вслепую, по ощущению. Тонкое, твердое, скользкое от крови. Поймал, сжал, потянул. Соскочило.

— Зараза, — сказал я тихо.

— Что? — дернулся мальчишка.

— Ничего. Лежи. Тебя не касается.

Хотя, конечно, касалось.

Я промокнул еще раз. Снова завел зажим, теперь чуть глубже и под другим углом, прижал бранши к стенке канала. Под ними что-то твердое. Сжал. Держит. Потянул, медленно, чтоб не сорвалось. Пошло. Туго, цепляясь, но пошло. Я тащил, не дергая, и из раны, из крови показался кончик. Темный, в ржавчине, кривой. Обломок гвоздя с заусенцем на сломе. За этот заусенец он и держался в тканях, как рыболовный крючок.