Петербургский врач 4 (СИ), стр. 42

Ну а мне понравилась ее искренность. Лидия явно верила в каждое слово, и это подкупало, даже если слова складывались в нечто, от чего мой внутренний цинизм морщился и хотел ехидно прокомментировать.

А вот вторым вышел тот самый рыжий студент с подоконника. Илья, так его представила Бартенева. Фамилию она то ли забыла, то ли не знала.

Он не стал открывать тетрадь. Сунул руки в карманы, расставил ноги пошире и начал читать наизусть. Голос у него оказался низкий, с хрипотцой. Стихи были совсем другие. Рубленые, короткие строчки. Про заводскую трубу, которая дымит над голодными. Про стачку, про околоточного, который бьет сапогом по ребрам. Про руки, которые когда-нибудь сожмут кулаки.

Горький из него не получился. Слишком прямолинейно, слишком много лозунгов. Но читал он с такой злостью, что в комнате стало неуютно. Дама в тюрбане перестала улыбаться. Столярова обменялась взглядом с Вершининым.

Когда он закончил, захлопали только свои. Остальные промолчали. Тишина была выразительной.

Третьей читала еще одна поэтесса, Анастасия. Она выбрала что-то классическое, аккуратное, с правильными рифмами и ясным смыслом. Про осеннюю аллею, одиночество, тень на скамейке. После Ильи это прозвучало успокаивающе.

Потом был небольшой перерыв. Самовар зашипел. Бутерброды начали исчезать с блюда.

Я стоял у стены, пил чай и наблюдал. Студенты держались своей группой, но теперь говорили громче, не стесняясь. Долетали обрывки: «народ кровью харкает, а они лилии считают», «декадентская слякоть», «им бы на Путиловский на месяц». Поэты делали вид, что не слышат. Получалось плохо.

Ада подошла ко мне, взяла за локоть.

— Ну как?

— Здорово!

— Правда?

— Правда.

— Волошина еще нет. Он обещал к девяти.

Было четверть десятого, когда входная дверь хлопнула.

Сначала в гостиную вплыла шляпа. Огромная, мягкая, с обвисшими полями. Под шляпой обнаружился человек, и он заполнил собой весь дверной проем. Максимилиан Волошин был грузен, широк, с копной кудрявых волос и бородой, придававшей ему сходство с кем-то из античных персонажей. Плащ распахнут, шарф размотан, на ногах сапоги непонятного фасона. Он шагнул через порог и сразу заговорил, обращаясь, кажется, ко всем одновременно.

— Простите, простите, я непростительно опоздал. Извозчик завез меня куда-то не туда. Заблудился. Но разве можно заблудиться в Петербурге, хахаха? Здесь же все так просто и понятно! И все-таки я страшно виноват и готов нести любое наказание.

Бартенева засуетилась. Волошин целовал руки, обнимал знакомых и незнакомых, смеялся. У него был густой, теплый голос и манера говорить так, будто каждая фраза содержит в себе шутку, пусть даже понятную только ему.

Мне он напомнил большого, неуклюжего, совершенно домашнего медведя. Из тех, что в цирке катаются на велосипеде и не кусаются. Но глаза были умные — даже слишком умные для такого нарочито простого поведения. Внимательно глядел по сторонам, быстро проговаривая светские любезности.

Ада потащила меня к нему.

— Максимилиан Александрович, позвольте представить. Вадим Дмитриев, он врач.

Волошин пожал мне руку. Ладонь у него была широкая, мягкая.

— Врач? Превосходно. Значит, вы знаете человеческое тело. А это, поверьте, важнее, чем знать человеческую душу. Душа врет, а тело нет.

Правильно сказал или нет, но мысль глубокая. Пока я думал, что ответить, он уже повернулся к кому-то другому.

Бутерброды на блюде благополучно кончились. Издатель «Зеленого луча» протянул Волошину стакан чая. Тот выпил его залпом, в три глотка, и продолжил разговаривать.

Минут через десять Бартенева снова зазвенела ложечкой.

— Господа, второе отделение. Максимилиан Александрович, мы вас ждем.

Волошин снял плащ, бросил его на стул. Шляпу аккуратно повесил на гвоздь. Встал стены, прислонился к ней плечом. Оглядел комнату. Улыбнулся.

И начал читать.

Голос у него был совершенно не такой, как в разговоре. Певучий, низкий, с какой-то внутренней вибрацией. Он читал о Киммерии, о выжженных холмах у моря, о руинах, помнящих эллинские корабли. Потом перешел к Парижу, к соборам, к каменным химерам на крышах Нотр-Дам. Потом было что-то об астральных мирах, о звездах и тайных путях между ними.

Я не любитель стихов и никогда им не был. Но Волошин читал так, что слова становились чем-то большим, чем слова. Может быть, дело было в голосе. Может, в его абсолютной уверенности, что то, о чем он говорит, существует. Холмы, море, химеры. Он их видел, и заставлял видеть других. Прямо-таки гипноз. Верно говорила Ада.

Публика замерла. Дама в лиловом тюрбане сидела с полуоткрытым ртом. Вершинин подался вперед.

Минут через пятнадцать я заметил движение слева. Студенты. Они начали переговариваться. Сначала шепотом. Потом громче. Рыжий Илья что-то сказал соседу, тот кивнул. Другой студент, невысокий, в очках, сложил руки на груди и демонстративно уставился в потолок.

— … и бледный лик Астарты… — читал Волошин.

— Страна гибнет, а он про богов рассказывает, — долетело из угла. Не шепотом. Вполголоса, но отчетливо. Чтоб все слышали.

Волошин не остановился. Дочитал стихотворение до конца. Поднял голову. Посмотрел на студентов с демонстративным любопытством.

Тишина повисла тяжелая, душная. Кто-то захлопал. Хлопки были неуверенные. Все ждали развязки.

Рыжий Илья встал с подоконника. Одернул косоворотку. Шагнул вперед.

— Простите, Максимилиан Александрович, но я вынужден сказать.

Он говорил громко, и голос был тот же, что при чтении стихов, с хрипотцой и злостью.

— У нас война. Люди гибнут в Маньчжурии. Рабочие голодают. А мы тут собрались слушать про Астарту и астрал. Это не поэзия. Это плевок в лицо страдающему народу. Парижское кривляние.

Бартенева ахнула.

Волошин молчал секунду. Две. Потом улыбнулся. Не обиженно, не зло. С той же мягкой иронией, с которой разговаривал весь вечер.

— Молодой человек, — сказал он, — вы совершенно правы в том, что люди страдают. Но скажите, разве красота мешает состраданию? Я видел в Париже людей, которые плакали перед витражами Сен-Шапель. И это были не бездельники. Это были люди, которые знали, что такое голод. Искусство переживет любую войну, любую политику. Не потому что оно бесчувственно. А потому что оно больше, чем любая война.

Хорошо сказано. Красиво. Но для рыжего Ильи это было как красная тряпка.

— Больше, чем война? Расскажите это тем, кто гниет в окопе под Ляояном! Вы сидите в Париже, пьете вино, смотрите на соборы, а здесь люди…

— Вздор! — перебил его кто-то из поэтов. Молодой человек с длинными волосами, до этого молчавший. Он вскочил со стула, весь красный. — Вы невежда! Вы не понимаете ни одного слова из того, что прочитал Максимилиан Александрович!

— Зато я понимаю, что такое пустой желудок! — крикнул Илья.

— А вы трусы и белоручки! — добавил еще один студент, вставая. — Сидите в теплых гостиных и рифмуете «кровь-любовь», пока настоящая кровь льется!

Комната заговорила вся разом. Бартенева звенела ложечкой, но ее никто не слышал. Лидия Столярова что-то кричала. Горский прижимал к груди экземпляр «Зеленого луча», будто боялся, что их отберут.

Волошин стоял, скрестив руки, и с улыбкой наблюдал за происходящим.

Ада вцепилась в мой рукав.

— Я думала, что все будет не так сильно…

Наверное, она имела в виду агрессивно настроенных студентов.

Я не успел ответить. Поэт с длинными волосами, тот самый, что крикнул «вздор», схватил со стола стакан с недопитым чаем и плеснул в лицо рыжему Илье. Чай был, вероятно, уже холодный. Но этого, разумеется, хватило.

Илья бросился на него.

Дальше все произошло за несколько секунд. Поэт отлетел к стене, вскочил, накинулся на Илью. Студент в очках помчался на помощь своему товарищу. Кто-то из студентов загородил дорогу. Самовар упал покатился по полу, выплескивая остатки воды. Бартенева закричала. Блюдо с крошками от бутербродов грохнулось на ковер. Между студентами и поэтами началась потасовка.