Петербургский врач 4 (СИ), стр. 28

Аде, кажется, это было совершенно безразлично. Она рассказывала о Бартеневой. Софья Николаевна, вдова чиновника, женщина лет пятидесяти, держала еженедельные вечера у себя в квартире на Кирочной. Ничего роскошного. Небольшая гостиная, чай с печеньем, стулья, которых вечно не хватало, и люди, которым не хватало слушателей. Молодые поэты, журналисты, художники, начинающие прозаики, критики из мелких журналов. Изредка появлялся кто-то громкий. Сегодня обещали Блока.

— Вы знаете его стихи? — спросила Ада.

— Нет, — соврал я. Но сказать правду я не мог. Получилось бы, что я глубоко погружен в литературную жизнь Петербурга, а это весьма не так.

— Он написал цикл «Стихи о Прекрасной Даме». О нем говорят в основном молодые. Старые критики морщатся. А мне кажется, это настоящее.

Я промолчал. В стихах я разбирался слабовато. Но вечер обещал быть любопытным. Живой Блок. Двадцатичетырехлетний. Еще не классик, еще не забронзовел. Просто молодой человек, читающий стихи в чужой гостиной.

Дом на Кирочной был проще, чем я ожидал. Обычный доходный дом, пять этажей, лепнина скромная. Бартенева жила на третьем. Дверь была приоткрыта. Из квартиры доносился негромкий гул голосов.

Квартира состояла из четырех комнат, но весь вечер проходил в гостиной и смежной столовой, между которыми были распахнуты двустворчатые двери. Гостиная была обставлена безо всякого стиля, но уютно. Диван, кресла, стулья, принесенные из других комнат, маленький рояль у стены, портьеры из тяжелого зеленого сукна. На стенах несколько картин, из которых я узнал только репродукцию врубелевского «Демона». На круглом столе, покрытом вязаной скатертью, стоял большой самовар, чашки, блюдца, тарелки с домашним печеньем и бутерброды с сыром. Просто, без претензий.

Народу было человек двадцать, может, чуть больше. Стульев действительно не хватало. Несколько молодых людей стояли у стены с чашками в руках. Другие сидели на подоконнике. Одна девушка расположилась прямо на полу, на подушке, и никто не обращал на это внимания.

Публика была пестрая. Молодые люди в студенческих тужурках. Господин лет сорока в пенсне и бархатном пиджаке, с длинными волосами, зачесанными за уши. Дама в широком сером платье, свободного покроя. Несколько девушек возраста Ады, одетых похоже, с минимумом украшений. Один бородатый мужчина в косоворотке, похожий скорее на мастерового, чем на литератора.

Ада провела меня через комнату.

— Софья Николаевна, позвольте вам представить Вадима Александровича Дмитриева.

Бартенева оказалась маленькой полной женщиной с добродушным круглым лицом и цепкими глазами. Седые волосы уложены просто. Платье темное, немодное, но чистое и аккуратное. Она протянула мне руку.

— Очень рада. Друзья Ады — мои друзья. Чай вон там, бутерброды берите сами, стульев нет, но подоконники крепкие. Вы пишете?

— Нет.

— Прекрасно. У нас переизбыток пишущих и острая нехватка слушающих.

Она улыбнулась и повернулась к другому гостю. Ада потянула меня к столу.

— Чай?

— Спасибо.

Она налила две чашки. Чай был горячий и крепкий. Я взял бутерброд. Хлеб черный, масло, тонкий ломтик сыра. Взял и вспомнил, что не успел поесть.

Ада знала здесь почти всех. Она здоровалась, перекидывалась фразами, представляла меня. Имена мелькали и не задерживались. Какой-то Миша, поэт, рыжий, с бородкой. Некий Александр Леонидович, критик из «Нового пути», худой, с нервным лицом. Дама в широком платье оказалась художницей Верой, фамилию я не расслышал. Мужчина в бархатном пиджаке с длинными волосами был, как выяснилось, переводчиком с французского и большим поклонником Верлена.

Разговоры велись негромко, в несколько групп одновременно. В одном углу спорили о Брюсове. Кто-то хвалил, кто-то говорил, что это декадентство ради декадентства. У рояля обсуждали выставку «Мира искусства» и то, что Дягилев слишком много берет на себя. Две девушки у окна листали тоненький журнал и хихикали. Общего разговора не было, он и не предполагался.

Я пил чай и слушал. Мне нечего было добавить к разговору о Верлене или Брюсове. Зато было интересно наблюдать. Эти люди жили в совершенно параллельном мире. Пока я вправлял вывихи, они спорили о том, возможен ли русский верлибр и не исчерпала ли себя рифма. Ни тот, ни другой мир не знал о существовании второго и не интересовался.

Ада чувствовала себя здесь как рыба в воде. Она спорила с рыжим Мишей о каком-то стихотворении, горячилась, цитировала строчки, размахивала рукой. Бледность от сотрясения прошла, лицо порозовело, глаза блестели. Я подумал, что она красива. Не так, как Анна. Не той спокойной, аристократической красотой. Другой.

Нет, не надо думать об Анне.

Около девяти в гостиной наступила пауза. Софья Николаевна вышла в прихожую и вернулась с двумя гостями. Один был высокий, рыжеватый мужчина с бородой, лет тридцати пяти, в длинном сюртуке. Второй, чуть позади него, молодой.

Ада тронула мою руку.

— Это Блок.

Александр Блок был худ, высок, с кудрявыми каштановыми волосами и странным лицом. Не красивым и не некрасивым. Правильным, но с чем-то отстраненным в выражении, будто он смотрел не на людей в комнате, а поверх них, на что-то свое. Одет просто: темная тройка, белый воротничок, никаких бархатов и артистических деталей. Он скорее был похож на выпускника юридического факультета, чем на поэта.

Бартенева подвела его к свободному стулу у рояля. Блок сел, положил руки на колени. Рыжебородый, оказавшийся литературным критиком по имени Георгий Чулков, устроился рядом.

Комната затихла быстро. Стулья повернулись к роялю. Те, кто стоял, подошли ближе. Девушка на подушке подтянула подушку вперед. Разговоры оборвались. Бартенева принесла Блоку стакан воды, он поблагодарил кивком.

Блок помолчал. Не артистично, не для эффекта. Просто собирался с мыслями. Потом начал читать.

Голос у него был негромкий, ровный, без театральных модуляций. Он не декламировал, не завывал, как делали некоторые, я слышал такое на студенческих вечерах в академии. Он произносил слова, как будто говорил. Только ритм был другой, плотнее, чем в обычной речи. И паузы были другие, длиннее и точнее.

Он читал стихи о тумане, о свечах, о ком-то, кого ждут и кто не приходит. Или приходит, но не так, как ждали. Я не запомнил строчек. Не потому что было плохо, а потому что я не умел слушать стихи. Я слышал звук и ритм, но смысл не анализировал.

Ада слушала не дыша. Рыжий Миша застыл у стены с забытой чашкой. Критик Александр Леонидович снял пенсне и протирал стекла, хотя они были чистые. Художница Вера смотрела не на Блока, а в окно, и по лицу ее текли слезы, которых она не замечала.

Блок читал минут двадцать. После последнего стихотворения была тишина.

Потом все захлопали. Негромко, без оваций, серьезно. Как будто благодарили не за развлечение, а за что-то более существенное.

Блок допил воду. Разговоры возобновились, но другие. Уже как-то потише, сосредоточеннее. К Блоку подходили по одному, негромко говорили, он кивал, отвечал коротко. Он не был ни высокомерен, ни застенчив. Просто немногословен и как-то очень серьезен.

Ада потянула меня к нему.

— Александр Александрович, позвольте представить моего друга, Вадима Александровича Дмитриева.

Блок пожал мне руку.

— Очень приятно. Вы тоже пишете?

— Нет. Я врач.

— Врач? — он чуть оживился. — Это хорошо. Среди поэтов слишком мало врачей. А среди врачей слишком мало людей, слушающих стихи. Чехов вот совмещал.

— Чехов — гений. А я просто лечу людей.

— Это тоже немало.

Он улыбнулся и отвернулся к следующему собеседнику. Разговор длился меньше минуты, но я запомнил его лицо вблизи. Глаза серые, внимательные, с чуть воспаленными веками, красноватые белки. Либо мало спал, либо много читал при плохом свете. Лицо тонкое. Руки холодные. Двадцать четыре года. Впереди «Двенадцать», «Скифы», революция, голод и смерть в сорок лет… если в этом мире что-то не изменится.