Петербургский врач 4 (СИ), стр. 17

В мастерской стало тесно. Тимофей даже к стене прижался, давая место.

Беликов подошел к верстаку, оглядел конструкцию. Лицо его не выражало ничего, но я уже научился понимать. Когда он молчит и щурится, это значит, ему интересно.

— Показывайте.

Я взял мешок и сжал. Манометр дрогнул. Розовая вода послушно поползла вверх. Двадцать восемь. Тридцать два. Отпустил. Вода вернулась к нулю.

— Это нормальный вдох, — объяснил я. — Тридцать сантиметров водного столба. Теперь смотрите.

Сжал со всей силы. Вода рванулась вверх. Клапан засвистел. Вода остановилась на тридцати девяти.

— Клапан сбросил давление. Даже если нажать сильнее, в легкие пациента не попадет больше сорока сантиметров. Выше этого порога начинается повреждение альвеол.

Тишина. Потом Беликов протянул руку.

— Дайте.

Он взял мешок, сжал. Аккуратно, по-врачебному. Двадцать шесть. Тридцать. Тридцать четыре. Отпустил. Сжал снова. Двадцать девять. Тридцать два. Ритм ровный, уверенный. Третье сжатие, четвертое. Вода ходила между двадцатью пятью и тридцатью пятью.

— Рука запоминает быстро, — сказал Беликов. — Борис Михайлович, попробуйте.

Веденский взял мешок. Первое сжатие: двадцать. Слабо. Второе: сорок два, свисток. Сильно.

— Чёрт, — сказал Веденский.

Третье: тридцать пять. Четвертое: тридцать один. Пятое: тридцать три.

— Видите, — сказал Беликов. — Два-три сжатия, и руки калибруются. Тренажер работает.

Военный хирург из госпиталя шагнул вперед.

— Позвольте?

Он оказался способным учеником. С третьего сжатия вышел на тридцать, с пятого держал ровно тридцать два, плюс-минус два сантиметра.

За ним попробовали остальные. Земский врач, грузный и немолодой, поначалу давил слишком сильно, и клапан свистел трижды подряд. Но к десятому сжатию и он попал в коридор. Врач из Александровской больницы, напротив, жал слишком робко, опасался сделать «чересчур» и никак не мог дотянуть до двадцати пяти. Я показал ему, как правильно обхватить камеру, чтобы усилие шло от всей кисти, а не только от пальцев. Помогло.

Один наш гость сжал мешок, посмотрел на манометр и сказал негромко:

— Вот это я понимаю. Это не трубка, в которую надо дуть до обморока. Это уже наука. Хотя и трубка очень хорошо.

Беликов повернулся ко мне.

— Вадим Александрович, это пробный образец?

— Да. Камера футбольная, пружина в клапане стальная, после кипячения проржавеет. Для серийного производства нужна другая резина, бронзовая пружина, литые детали. Но принцип работает.

— Принцип работает, — согласился Беликов. — Борис Михайлович, запишите сегодняшние показания. Кто пробовал, какое давление с первого сжатия, с какого сжатия вышел на стабильный результат. Начинаем собирать статистику.

Врачи стали расходиться. Прохоренко задержался, пожал мне руку.

— Когда будут готовые образцы, дайте знать. Я возьму для своего отделения. Даже если хирургическое общество или другие умники будут против. Показывать никому не буду, но вдруг будет необходимость — применю.

Беликов засмеялся.

— Это называется «партизанить».

— Да, точно! — согласился Прохоренко. — Как Денис Давыдов при Наполеоне! Только вместо французов у нас старые профессора!

Мастерская опустела. Тимофей начал убирать верстак, сметая в ящик обрезки латуни и капли олова. На верстаке остались мешок и тренажер.

Беликов стоял в дверях. Потом сказал:

— Хороший день, Вадим Александрович.

И ушел.

В шесть я начал собираться домой, но тут во дворе застучали копыта. Я уже научился немного угадывать по звуку, кто едет. Похоже, извозчичья. Стук дробный, неуверенный.

Сторож Прохор крикнул от ворот:

— Вадим Александрович! Тут к нам везут кого-то!

Я вышел на улицу.

Повозка была дрянная, из тех, что берут гривенник за долгий путь. Лошадь остановилась сама, извозчик даже не натянул вожжи. На облучке он сидел с видом человека, который очень не любит свою работу, и смотрел куда-то мимо.

В пролетке полулежала девушка. Одной рукой она вцепилась в борт, другой сжимала скомканный платок. Темное платье с закрытым горлом, короткое пальто. Бледное лицо, темные круги под глазами. Лет двадцать, может чуть больше.

— Помогите мне встать, — сказала она. Голос был тихий, спокойный. Совсем не истерика, но человеку явно плохо.

Я подхватил ее под руку. Она качнулась, схватилась за мое плечо и зажмурилась.

— Голова кружится?

— Все кружится. И тошнит. Очень тошнит.

Из двери вышел Климов, я попросил его распорядиться насчет носилок, но девушка замотала головой.

— Не надо. Я дойду.

До смотровой мы шли минуты две. Она опиралась на мою руку и шла осторожными шагами, как человек на палубе в качку. Каждый шаг отдавался у нее в голове, это было видно по тому, как она морщилась.

В смотровой я усадил ее на кушетку. Зажег лампу, поднес к лицу.

— Как вас зовут?

— Ада Заречная, двадцать один год. Живу здесь недалеко.

— Очень приятно. А теперь посмотрите на огонь.

Она отвернулась, прикрыв глаза ладонью.

— Больно?

— Свет режет.

Светобоязнь. Хорошо! То есть плохо, но понятно. Я проверил зрачки. Левый шире правого, но незначительно. Оба реагировали на свет, хотя левый с задержкой.

— Где болит?

Она указала на левый висок, чуть выше уха.

— Можно посмотреть?

Волосы у нее были собраны в тяжелый узел на затылке. Я осторожно раздвинул пряди на виске. Под волосами обнаружилась припухлость размером с пятак, кожа не рассечена, но ткани отечные, при пальпации болезненные. Удар нанесен тупым предметом.

Пульс семьдесят шесть, ритмичный, хорошего наполнения. Перелома нет, кость цела. Классическое сотрясение: тошнота, головокружение, светобоязнь, анизокория. Без потери сознания, судя по тому, что она сама добралась до извозчика.

— Кто вас ударил?

Пауза. Она смотрела на свои руки, лежавшие на коленях. Тонкие пальцы, на указательном правой руки чернильное пятно.

— Мой… друг.

Слово «друг» далось ей с заминкой.

— Чем ударил?

— Деревянной статуэткой…

— Сознание теряли?

— Нет. Но в глазах потемнело.

Я налил воды из графина и протянул ей.

— Маленькими глотками.

Она сделала два глотка и отставила стакан.

— Он сейчас придет сюда, — сказала она вдруг. — Уже так было. Ударил, потом бежал следом и просил прощения. Зря я его тогда простила. Очень зря.

— Сюда не пустят.

— Вы его не знаете. Его невозможно не пустить.

Фельдшер Трофимов принес резиновый пузырь со льдом. Я приложил компресс к виску и уложил девушку на кушетку, подложив под голову сложенное одеяло. Задернул занавеску на окне.

— Лежите тихо, не двигайтесь, не разговаривайте.

— Но я должна вам сказать…

— Потом. Сейчас тишина и покой.

Трофимов отмерил валериановой настойки в мензурку с водой. Девушка выпила, поморщилась и закрыла глаза.

В коридоре вдруг стало шумно. Прохор что-то говорил громким строгим голосом, ему отвечал другой голос, громче и какой-то чуть ли не визгливый.

Я вышел.

По коридору шел человек лет тридцати, в помятом бархатном пиджаке и расстегнутой у горла рубашке. Густые темные волосы стояли дыбом, как у пианиста на афише. За ним семенил Прохор и пытался схватить его за рукав.

— Я требую видеть свою… Где она? Ада! — крикнул он в потолок. — Ада, я знаю, что ты здесь!

От него несло вином. Не пьян в стельку, но и не трезв. Глаза блестели, на скулах горели красные пятна.

— Вы к кому? — спросил я.

— К ней! К моей Музе! Это чудовищное недоразумение, я должен объяснить…

Он попытался обойти меня. Я встал в дверях.

— Ваше имя?

— Эдуард Ланский! Поэт! — Он произнес это так, будто предъявил верительные грамоты. — Ада Заречная, она… мы… она тоже поэт! Это была вспышка. Когда живешь на пределе чувств, и иногда…

— Иногда бьете женщин по голове.

Он осекся. На секунду лицо его стало растерянным, почти детским. Потом снова вспыхнуло.