Наладчик. Трилогия (СИ), стр. 98

– За тебя, Родина‑мать! Мы до конца будем стоять! – я рубил по струнам, чувствуя, как зал начинает раскачиваться вместе с нами.

Молодежь на галерке ревела. Они не знали таких песен, но драйв был сумасшедшим. Ветераны слушали, замерев. В этой песне они слышали отголоски своей собственной молодости.

Едва стих последний аккорд, я, не давая залу опомниться, перешел на чистый, прозрачный звук акустики. Давид взял щетки, задавая легкий, почти невесомый ритм.

– Выйду ночью в поле с конём… – запел я тихо, почти а капелла, позволяя голосу лететь под своды ДК. – Ночкой тёмной тихо пойдём…

«Конь». Песня, которая рвет русскую душу на британский флаг в любую эпоху. В зале повисла такая тишина, что было слышно, как скрипят старые кресла. Я закрыл глаза. Я пел и видел перед собой не сцену советского ДК, а выжженные горы, лица своих погибших ребят, бескрайнее звездное небо над блокпостом. Я вкладывал в каждое слово тоску человека, потерявшего всё и получившего шанс начать заново.

– Дай‑ка я пойду посмотрю… Где рождает поле зарю…

Когда я закончил, в зале не было оваций. Была долгая, тяжелая, звенящая пауза. А потом седой мужик без левой руки в первом ряду тяжело поднялся со своего места. И медленно, гулко зааплодировал. За ним встал второй. Третий. И зал взорвался.

Я кивнул, благодаря. Пот заливал глаза. Я скинул куртку, оставшись в черной водолазке.

– А следующую песню я хочу посвятить командирам. Тем, кто поднимал людей в атаку. Тем, кто не прятался за спинами солдат, – я подошел вплотную к краю сцены.

Ударил по струнам. Знакомый, щемящий перебор. Олег Газманов. «Офицеры».

– Товарищи офицеры, по натянутым нервам… Я аккордами веры эту песню пою… – мой голос хрипел, срывался, но именно этот срыв делал исполнение настоящим. – Тем, кто, бросив карьеру, живота не жалея, свою грудь подставляет за Россию свою!

Слово «господа» в 1971 году на советской сцене могло резануть слух партийным чиновникам, поэтому пришлось его тоже заменить. Я видел, как в первом ряду перекосило лицо какого‑то функционера из горкома. Как напрягся наш комсорг Игорек Вельтищев, вжав голову в плечи и затравленно оглядываясь. Но мне было плевать. Я смотрел только на ветеранов.

– Офицеры, офицеры, ваше сердце под прицелом… За Россию и свободу до конца!

И тут произошло то, чего я сам не ожидал. Мужик с орденом Красной Звезды, сидевший по центру, вытер глаза рукавом пиджака. Слезы блестели на его изрезанном морщинами лице. Они поняли меня. Они приняли эту песню. Они не знали новых авторов, они не понимали музыкального стиля, но они безошибочно чувствовали правду. Правду, которую не вычитаешь в передовицах газеты «Правда».

– Офицеры, россияне, пусть свобода воссияет… Заставляя в унисон звучать сердца!

Мы сорвали бурю. Галерка свистела, ветераны аплодировали стоя. Я дышал тяжело, словно только что пробежал марш‑бросок в полной выкладке.

– А теперь… то, что знают все, – тихо сказал я в микрофон.

Я взял первые аккорды «Журавлей». Бессмертная классика Марка Бернеса на стихи Расула Гамзатова. Здесь не нужно было ничего придумывать. Никакого перегруза, никаких ударных. Только чистый звук гитары и пронзительная, светлая грусть.

– Мне кажется порою, что солдаты… С кровавых не пришедшие полей…

И тут зал запел вместе со мной. Тихо, нестройно, сотнями голосов. Пели ветераны, пели женщины, вытирая слезы платочками, пели даже стиляги на галерке. Это был момент абсолютного единения. В эту секунду я, старый солдат из будущего, запертый в теле восемнадцатилетнего парня, и этот зал из семьдесят первого года слились в один живой, пульсирующий организм. Мы оплакивали одних и тех же людей. Мы смотрели в одно и то же небо.

Я дождался, пока стихнут последние отголоски музыки.

Тишина в зале стала плотной, почти осязаемой. Эмоции были накалены до предела. Люди выдохлись, их души были раскрыты настежь. Самое время для финального, контрольного выстрела.

Я подошел к самому краю рампы. Отстегнул гитару и передал ее подоспевшему Кабану. Обернулся к Давиду и Шурупу. Они поняли меня без слов. Инструменты замолчали.

Я остался один перед микрофоном. В повисшей тишине было слышно только мое ровное, глубокое дыхание.

– Есть слова, которые не нуждаются в музыке, – произнес я негромко, но так, что каждое слово вбивалось в барабанные перепонки. – Есть память, перед которой нужно просто склонить голову. И есть сила, которая заставляет нас подниматься даже тогда, когда кажется, что сил больше нет.

Я медленно обвел взглядом зал. Встретился глазами со Светочкой. Посмотрел на ветеранов. На комсорга Игоря.

И я запел. А капелла. Только голос. Низкий, вибрирующий, наполненный болью будущих и прошлых войн. Песня Шамана «Встанем», которая в моем времени стала гимном новой эпохи, здесь, в семидесятых, должна была прозвучать как набат.

– Встанем… – я выдохнул это слово, словно команду перед атакой. – Пока ещё с вами мы живы и правда за нами… Там сверху на нас кто‑то смотрит родными глазами… Они улыбались, как дети, и в небо шагали… Встанем…

Мой голос креп, набирая силу, заполняя собой каждый кубический сантиметр огромного зала ДК.

– Встанем! – рявкнул я, вкладывая в этот призыв всю свою командирскую, стальную волю. Приказ, не терпящий возражений. – И бьётся сильнее в груди наша вечная память… Между нами!

В первом ряду медленно, тяжело опираясь на трость, поднялся тот самый седой фронтовик без левой руки. Он вытянулся по стойке смирно, подняв подбородок. За ним, скрипя старыми суставами, начали подниматься его товарищи. Звеня орденами и медалями, они вставали один за другим.

– Встанем… Герои России останутся в наших сердцах до конца…

Поднялась Светочка. Поднялся участковый Сидорчук, стоявший в проходе, и снял фуражку, прижав ее к груди. Задвигалась, зашуршала одеждами галерка. Молодежь, хулиганы, ПТУшники – все поднимались со своих мест. Никто не остался сидеть. Даже перепуганный партийный функционер в первом ряду, забыв про субординацию, неуверенно встал, глядя на стоящих рядом ветеранов.

Зал стоял. Весь, до последнего человека.

Я пел, закрыв глаза, чувствуя, как по щекам текут злые, соленые слезы. Я вспоминал своих пацанов, оставшихся на перевале в девяносто пятом. Вспоминал вертолеты, уходящие в свинцовое небо Афгана. И я пел для них. И для этих седых мужиков, стоящих передо мной.

Когда затихла последняя, протяжная нота, в зале не было аплодисментов. Была абсолютная, глухая, святая тишина. Слышны были только приглушенные женские всхлипывания да тяжелое, надсадное дыхание стариков.

Я молча поклонился. Развернулся и ушел за кулисы.

И только тогда, когда я скрылся из вида, зал взорвался. Это был даже не гром. Это был обвал, цунами, шквал оваций, свиста, криков «Браво!» и «Спасибо!». Здание Дома культуры содрогалось от этого рева.

За кулисами пахло пылью и потом. Я прислонился спиной к прохладной кирпичной стене, пытаясь восстановить дыхание. Руки слегка дрожали. Адреналиновый откат давал о себе знать.

Шуруп и Давид подошли ко мне молча. В глазах пацанов был неподдельный трепет. Они понимали, что сегодня мы сделали нечто большее, чем просто отыграли концерт. Мы сломали время.

Вдруг из‑за кулис, расталкивая технический персонал, вылетел Игорь Вельтищев. Наш непотопляемый комсорг. Лицо его было красным, галстук сбился набок, глаза горели лихорадочным, безумным огнем.

Он подлетел ко мне, тяжело дыша.

– Гена… Мордов… Это… это что было⁈ – он схватил меня за локоть, но тут же отдернул руку под моим тяжелым взглядом. – Это же гениально! Ты понимаешь, что ты сделал⁈ Весь президиум райкома, первый секретарь… они плакали! Они стоя хлопали!

Игорек судорожно шарил по карманам в поисках сигарет, но руки его тряслись.

– Слова… Гена, мне нужны тексты этих песен! Срочно! Завтра же утром они должны лежать у меня на столе! Мы отправим их в обком, в ЦК комсомола! Это же прорыв в патриотическом воспитании молодежи! Мы будем первыми! Ты понимаешь, какая это слава⁈