Наладчик. Трилогия (СИ), стр. 133
– Генка! Живые! Ты слышал⁈ Сели! – Витька радостно замахал руками. – Весь этаж гудит! Тетя Клава на вахте аж расплакалась!
– Слышал, Витя. Герои, что тут скажешь, – я улыбнулся, поднимаясь со стула. – Ладно, космос космосом, а у нас на земле свои метеориты падают. Что там в Центре?
– В Центре всё гудит, как в трансформаторной будке, командир! – Шуруп поправил сползающие на потный нос очки. – Михан с Кабаном младшую группу на матах гоняют, аж пыль столбом. Слава Джими усилок новый паяет, матерится на чем свет стоит, говорит, транзисторы бракованные подсунули. А так… тихо. Ни Морозовских, ни ментов. Жара всех придавила.
– Жара – это временно. А вот расслабляться нам нельзя, – я подошел к умывальнику, открыл кран. Теплая, чуть ржавая вода ударила в умывальник. Сполоснул лицо, смывая липкий пот. – Космос мы, считай, покорили. Пора наводить порядок в нашей земной гравитации. Собирай гвардию, Витя. Пусть Кабан заведет мотоцикл. Мне нужно в одно интересное место.
Через час наш старенький, но отполированный до зеркального блеска «Урал» с коляской остановился у массивного здания районного совета профессиональных союзов.
Александр Николаевич Шелепин, получив в свои руки «алмазную папку» и переломив ход съезда, не забыл о нашем уговоре. Мой мандат «Особого инструктора» работал безотказно. Но мне было мало просто гонять шпану и писать отчеты. Я, как человек, видевший крушение этой великой империи в 1991 году, знал ее главную, смертельную болезнь. Болезнь эта называлась не диссидентство и не западное влияние. Она называлась – бюрократический тромбоз.
Система была выстроена так, что голос простого работяги, слесаря или токаря, доходил до директора завода в виде искаженного, кастрированного отчета, пройдя через десяток потных ручонок мастеров, начальников цехов и парторгов. Если работяга придумывал, как сэкономить тонну металла или ускорить работу станка, мастер эту идею зачастую либо хоронил (чтобы не повысили план), либо присваивал себе. Люди это видели, переставали гореть – ведь всё равно ни хрена не исправишь, плевали на всё, начинали пить портвейн в подсобках или тащить с завода детали. Государство понемногу сгнивало.
Именно этот тромб я и собирался пробить. Своими методами.
Кабинет первого секретаря райсовпрофа товарища Бориса Игнатьевича Селезнева встретил меня густым запахом мастики, застоявшегося сигаретного дыма и тоской казенной скуки. Сам Селезнев – грузный, лысеющий мужчина с одышкой – сидел под портретом Ильича и обмахивался свежим номером «Труда».
Я вошел без стука. По‑хозяйски. Как человек, за спиной которого маячит тень самого грозного человека во ВЦСПС.
– Геннадий Семенович! – Селезнев вздрогнул, роняя газету. Он попытался изобразить на лице радушие, но вышло кисло. Аппаратчики чуяли мою «крышу» и боялись меня до икоты. – Проходите, присаживайтесь! Чаю? Водички газированной? Жара‑то какая, спасу нет…
– Благодарю, Борис Игнатьевич. Обойдемся без чаепитий, – я сел напротив него, положив на зеленое сукно стола свой красный мандат. – Я к вам с конкретной рабочей инициативой. С самого верха. Александр Николаевич Шелепин требует радикально усилить смычку между руководством предприятий и рабочим классом.
Селезнев мгновенно подобрался. Имя Шелепина действовало на номенклатуру как удар тока по оголенным нервам.
– Так мы же… мы же усиливаем! – забормотал он, нервно перекладывая карандаши. – У нас показатели растут, соцсоревнование идет полным ходом, вымпелы вручаем… Стенгазеты выпускаем регулярно!
– Стенгазетами, Борис Игнатьевич, в цехах только станки протирают, да рыбу на них режут, – я усмехнулся, глядя в его бегающие, испуганные глазки. – Вы мне зубы не заговаривайте. Я знаю, как это работает. Работяга пишет рацпредложение. Отдает мастеру. Мастер кладет его под сукно, потому что ему лень перенастраивать линию. А рабочий видит это, плюет на всё, машет рукой и идет в пивную. Мы теряем инициативу масс. Мы теряем людей, а они у нас ох какие сообразительные и творческие. Только если не получается протолкнуть своё творчество, то начинают соображать на троих. А это не дело. И никакими пропесочиваниями и агитплакатами это не исправить.
Я подался вперед, уперев тяжелый, свинцовый взгляд в чиновника.
– Мы вводим на всех крупных предприятиях района новую систему. «Прямой канал». Мои ребята из Экспериментального Центра уже начали варить специальные металлические ящики. Красные. Из миллиметровой стали.
– Ящики? Для писем? – непонимающе заморгал Селезнев. – Так у нас же есть почтовые ящики для жалоб…
– Туда жалуются только сумасшедшие бабки на шумных соседей, – жестко перебил я. – Наши ящики будут висеть прямо в цехах. Рядом с курилками. Называться будут «Ящик рационализаторских предложений». И фокус в том, Борис Игнатьевич, что ключ от этого ящика будет только в двух экземплярах. Один – лично у директора завода. Второй – у моего Экспериментального Центра. Никаких мастеров. Никаких начальников цехов. Никаких профкомовских прокладок.
Селезнев побледнел. Пот покатился по его лысине крупными градинами.
– Но… Геннадий Семенович! Это же нарушение субординации! Как так можно – через голову непосредственного руководства⁈ Профком должен рассматривать, утверждать…
– Профком должен защищать права рабочих, а не плодить бюрократию! – мой голос лязгнул металлом. – Я вам больше скажу. Мы вводим жесткий тариф. Если идея работяги экономит заводу тысячу рублей, он получает сто рублей премии наличными! Без проволочек и комиссий. И если я узнаю, что директор завода проигнорировал дельное предложение, найденное в этом ящике… Я лично положу копию этого предложения на стол высшему руководству. Вместе с заявлением о служебном несоответствии этого директора. Ведь у нас как нынче? Снимут одного директора с поста, а потом его на другое директорское кресло пересадят. И что в итоге? Некомпетентность, кумовщина и полная деградация среди руководящего состава?
В кабинете повисла звенящая, тяжелая тишина. Было слышно, как за окном гудит проехавший троллейбус.
В моей прошлой жизни, в далеком двадцать первом веке, японские корпорации называли это системой «Кайдзен» – непрерывное улучшение за счет идей самих сотрудников. Вместо радикальных инноваций, требующих огромных инвестиций, кайдзен делает ставку на ежедневные крошечные улучшения, которые со временем дают колоссальный результат.
Я же собирался внедрить этот капиталистический здравый смысл в неповоротливую советскую махину, назвав это «Пролетарской инициативой снизу». И мне было плевать, сколько чиновничьих кресел при этом зашатается.
– Вы… вы берете на себя слишком много, Мордов, – просипел Селезнев, вытирая лицо платком. – Директора заводов поднимут бунт. Они не потерпят такого контроля.
– Пусть бунтуют. Посмотрим, чей мандат тяжелее, – я встал и застегнул пиджак. – Завтра мы начинаем установку ящиков в качестве эксперимента. Автокомбинат, швейная фабрика и завод металлоконструкций. Ваша задача – подготовить официальную директиву профсоюза, обязывающую дирекцию оказывать нам полное содействие. И чтобы ни одна канцелярская крыса не пискнула. Я понятно излагаю?
– Понятно… Всё сделаем, Геннадий Семенович.
Я развернулся и вышел из кабинета. Первая свая в фундамент новой экономики была забита. Если всё срастётся, то улучшения будут невероятными!
На следующий день район гудел.
Мои пацаны сработали безупречно. Кабан, в прошлом сам хлебнувший прелестей работы в автомастерской, с маниакальным энтузиазмом лично сварил из толстой стали десяток красных ящиков. Они выглядели монументально, как маленькие сейфы. Ни одна фомка их не брала. Узкая щель сверху позволяла просунуть лист бумаги, но не позволяла вытащить его обратно. Замки врезали самые сложные, финские, добытые Шурупом по своим каналам.
Мы начали с автокомбината. Того самого, где Кабан теперь официально числился водителем‑испытателем.
Директор автокомбината, сухой и желчный мужик по фамилии Скворцов, встретил нас в цеху с перекошенным лицом. За его спиной жались хмурые начальники участков.
