Год урожая 4 (СИ), стр. 61
Проснулся в шесть. Сегодня — восьмое февраля.
Завтра — девятое.
Глава 24
Девятое февраля
Я проснулся в четыре часа утра.
Не от будильника (будильник у меня на шесть, я встаю раньше всех в доме). Не от холода (в доме ровно двадцать градусов, печка теплится, газ работает). Не от шума (девятое февраля, четыре утра, деревня спит, тишина безупречная). Проснулся сам, от внутреннего толчка, как человек, который сам себе задал будильник в голове, и этот будильник отработал без ошибки.
Сел на кровати. Посмотрел на часы — электрические «Слава», циферблат светится зелёным, показывает четыре ноль-две.
В этот момент, может быть минутой раньше, может быть минутой позже, в Центральной клинической больнице в Москве, в палате номер… я не знал номер, но в какой-то палате, Юрий Владимирович Андропов перестал дышать. Шестнадцать месяцев генсека, пятнадцать лет во главе КГБ, семь десятилетий жизни — всё завершилось. И в России, на территории одной шестой части суши, официально пока никто этого не знал. Информация уже пошла: врачи в ЦКБ — первые, дежурный по Кремлю — второй, секретари ЦК — третьи. Через час об этом будет знать весь политический класс страны. Через три часа — телеграммы пойдут в обкомы. К середине дня — в официальные СМИ. Потом — в народ. К вечеру — вся страна.
А пока — четыре ноль-две. Я сижу на кровати в курской деревне, и только я знаю. Бред, конечно. Не «только я». Узкий круг кремлёвских врачей и помощников знает тоже. Но я — тринадцатый знающий, который не должен знать, потому что я в семистах километрах и у меня нет ни радио, ни телефона, ни доступа к закрытой информации. Я знаю, потому что помню.
Лёг обратно. Закрыл глаза. Не заснул. Лежал и думал. Не об Андропове (о нём я передумал за последние пять лет всё, что мог), а о том, что меня ждёт в ближайшие часы. План был готов. Оставалось его выполнить.
В шесть встал. Умылся. Позавтракал (овсяная каша, молоко, хлеб с маслом, рассветовским). Валентина ещё спала: она вставала в полседьмого, к приходу Кати в школу. Катя тоже спала: на кухне она появится в семь. Я съел кашу молча, вымыл тарелку, надел тулуп и вышел.
Мороз минус восемнадцать. Терпимо. Деревня начинала просыпаться: окна кое-где горели, пара человек ходили по воду, где-то выла собака. Обычное утро.
В правлении я был в шесть двадцать. Люся пришла через пятнадцать минут (она всегда приходила в полседьмого), начала растапливать печку. Я включил радио — настольное, старое, «Альпинист», ламповое. Оно грелось две минуты, потом из динамика полилась утренняя программа «Маяка»: музыка, погода, новости. Новости стандартные, про достижения труда, про надои, про международную обстановку. Ни слова о главном.
Я знал: официальное сообщение выйдет позже. В десять, может быть в одиннадцать утра. До этого момента радио будет работать, как будто ничего не случилось. Это был порядок, который я знал ещё со школы в своей прошлой жизни: при смене власти в Кремле сначала тишина, потом организованное сообщение. Пауза нужна, чтобы сверстать план преемственности. Чтобы решить, кто председатель похоронной комиссии (это первый знак нового генсека; кого назначат главой комиссии, тот и возьмёт власть). Чтобы напечатать некрологи. Чтобы согласовать с союзниками.
Люся разлила чай, я пил, смотрел в окно. Снег лежал ровным полотном, только тропинки к правлению и по улице протоптаны. Светало медленно. Февраль, самое тёмное утро.
В восемь пришла Зинаида Фёдоровна. Как всегда. Села за свой стол, раскрыла ведомости. Я зашёл к ней на минуту, проверил, не нужно ли что-то по документам. Ничего не нужно. Всё сделано ещё в пятницу.
В восемь тридцать зашёл Кузьмич. Без предисловий — рабочий визит, сводки по бригаде, «Палваслич, топливо на ферму завозить сегодня или завтра?». Завтра, Кузьмич. Сегодня занято. «Понял.» Ушёл.
В девять тридцать зашла Нина. Тоже без предисловий: план партсобрания на пятнадцатое. Я посмотрел, согласовал. Нина задержалась у стола, посмотрела на меня.
— Павел Васильевич, вы бледный сегодня. Не заболели?
— Не выспался. К пяти проснулся, не заснул.
— Поспите после обеда.
— Если получится.
Нина ушла.
В десять пять прозвучало.
Радио работало фоном, на негромкой громкости. Играла «Варяг» — старинный марш моряков, серьёзный, тяжёлый. Вдруг обрыв. Пустая минута тишины в эфире. Потом голос диктора, не утренний, а другой, низкий, знакомый:
«Внимание. Передаём важное сообщение. Центральный Комитет Коммунистической Партии Советского Союза, Президиум Верховного Совета СССР, Совет Министров СССР с глубоким прискорбием сообщают советскому народу, что девятого февраля тысяча девятьсот восемьдесят четвёртого года, в четыре часа пятьдесят минут утра, после тяжёлой продолжительной болезни на семидесятом году жизни скончался Генеральный секретарь Центрального Комитета Коммунистической Партии Советского Союза, Председатель Президиума Верховного Совета СССР, товарищ Юрий Владимирович Андропов…»
Я слушал. Сидел за столом, руки на коленях, глядя на свою ручку, которая лежала на раскрытой тетради. Голос диктора был тот самый, которого я помнил с семьдесят восьмого: Игорь Кириллов, главный диктор советского ТВ. Он говорил медленно, тяжело. Он озвучивал некролог Брежневу тоже, пятнадцать месяцев назад. И, наверное, Черненко — через год озвучит тоже. Есть такие профессии, которых не хочешь пожелать никому: человек, чей голос ассоциируется со смертью вождей.
Люся в своём углу замерла. Потом тихо поставила чашку на стол. Посмотрела на меня — глаза большие, бледная.
— Павел Васильевич…
— Слышу, Люся.
Зинаида Фёдоровна вышла из своей конторки. Платок на плечах, очки на цепочке. Смотрела на радио.
— Опять, — сказала негромко.
«Опять.» Одно слово, в котором помещалось всё: усталость, привычка, страх. Полтора года назад она стояла в этом же правлении, слушала такое же сообщение о Брежневе, и тогда была потрясена. Сейчас не потрясена, а устала. Два генсека подряд. Деревня привыкает к смертям в Кремле, как привыкает к плохой погоде. Этим страшна эта привычка: она не лечит, но притупляет.
Первый звонок — через пятнадцать минут после сообщения. Сухоруков.
— Павел Васильевич!
Голос растерянный. Не паникующий (Сухоруков на панику не способен по должности), но растерянный, как у человека, которого второй раз за короткий срок окатило холодной водой.
— Слышу, Пётр Андреевич.
— Значит, слышали. Хорошо. Что делать?
«Что делать.» Любимый вопрос Сухорукова при любой серьёзной ситуации. Пять лет я слышал этот вопрос. Иногда с добавкой «Павел Васильевич, а вы как думаете», иногда без. Сейчас без. Просто «что делать».
— Пётр Андреевич, ждать и работать. Траурный митинг проведём, как положено. Флаги приспустим. Работа не останавливается. Это первое. Второе: обком даст указания по траурным мероприятиям — мы будем готовы. Третье: звонить в Москву, в Минсельхоз, не надо. Там сейчас не до нас.
— Ясно. Да, правильно. Ждать и работать. — Пауза. — Павел Васильевич, а… а кто теперь?
Вопрос, который Сухоруков задать не должен, но задал. Потому что растерянность. Потому что у Сухорукова в голове не было готового ответа, а у председателя Дорохова, как он давно заметил, всегда был готовый ответ. Не всегда правильный (Сухоруков не был уверен, что мои ответы всегда правильные), но всегда был.
— Черненко, — сказал я ровно.
— Думаете?
— Уверен.
— Откуда?
— Возраст Политбюро. Расстановка сил. Состояние здоровья других членов. Логика аппаратной карьеры. Черненко — старейший член. И верный. И удобный всем. Временный компромисс. Он будет председателем похоронной комиссии — это первый знак.
Сухоруков помолчал.
— Логика, да. Логично. Но вы как будто заранее знали.
— Я не знал, Пётр Андреевич. Я догадался, потому что думал об этом последний месяц, когда стало ясно, что Юрий Владимирович тяжело болен.
